Солонарь В.А. Светлая и горькая память. Воспоминания о профессоре Миркинде

Об Анатолии Морицевиче Миркинде у меня остались самые светлые и одновременно самые трагические, болезненные воспоминания. Когда я поступил на исторический факультет Кишиневского университета, а было это в 1976 году, общее мнение среди студентов русских групп (а я учился в русской группе) состояло в том, что на факультете было несколько выдающихся преподавателей, которых “стоило послушать”. Таковыми были Нина Борисовна Бреговская, которая преподавала историю Древнего мира на первом году обучения, Рудольф Юльевич Энгельгарт, который читал курс по истории феодализма от эпохи крестовых походов и до начала Нового времени, а именно Вестфальского мира 1648 года, на втором году обучения, и Анатолий Морицевич Миркинд, который читал Новую историю начиная с английской революции семнадцатого века и заканчивая первой мировой войной на третьем. Еще говорили как об интересном преподавателе о Николае Ивановиче (если правильно помню отчество) Королеве, который преподавал вторую часть Новейшей истории (со второй мировой войны). Особняком стоял Михаил Израилевич Володарский, который читал Новую историю стран Востока. Говорю “особняком”, потому что студенты его уважали, но не любили. Кажется, его репутация была не весьма хорошей и среди преподавателей, но точно сказать не могу. Заметьте, что все эти люди были специалистами по зарубежной истории, и я не помню в этом ряду ни одного имени преподавателей того, что в то время называли “историей СССР”, то есть истории Российского государства, которую начинали, вопреки здравому смыслу, с незапамятных времен. Ну да это уже другой вопрос.

Мне кажется, в то время роль преподавателя в формировании личности студентов и их образовании была несравненно важнее, чем сейчас. У нас был лишь весьма ограниченный доступ к качественной литературе: она издавалась малыми тиражами, в библиотеках далеко не всегда было то, что хотелось прочитать, программы курсов контролировались партией и “спускались сверху”. Посещение лекций было обязательным, но зачастую они мало отличались от пропаганды коммунистической идеологии. История зарубежных стран, по самой своей сути, давала волю воображению и как бы “выходила за рамки” привычного идеологического дискурса. Во всяком случае, мы на это надеялись. 

Я говорю “мы”, но на самом деле, конечно, я не могу быть уверенным в том, что я не выдаю свои ощущения за типические, а для этого, строго говоря, у меня нет оснований. Так что вернусь к единственному числу первого лица. Так случилось, что за первые три года моего обучения, которое продолжалось пять лет, наш факультет лишился своих двух звезд - вначале Володарского, а потом Миркинда. Их судьбы были связаны, хотя в точности мне не известно, каким образом. Володарского я не знал, он нам не читал, так как его, как тогда говорили, “поперли”, когда я был ни то на первом, ни то на втором курсе, а он читал на третьем. Насколько я знаю, Володарского вычислило КГБ как автора анонимных писем с критикой советской интервенции в Чехословакии и прочих бесчинств тогдашней власти, которые он рассылал из разных концов Союза. Вскоре после своего изгнания с работы Володарский подал документы на выезд в Израиль и, пройдя всю неизбежную волокиту, примерно через год уехал туда.

Помню комментарии по поводу изгнания Володарского из университета. Они сводились к тому, что, мол, как глупо он поступил, посылая те самые письма. Не помню особого сочувствия или возмущения. Мне кажется, люди чувствовали себя незащищенными и бессильными, им и в голову не приходило, что они могут что-либо изменить. Их главной проблемой было выживание в условиях, которые они не могли изменить. Ругая Володарского, они как бы успокаивали себя, что они-то уж поумнее и так себя не подставят. И в этом смысле, то есть в том, что они осторожнее Володарского, они были правы.

Когда я был на третьем курсе, я начал слушать лекции Миркинда. Это, было, конечно, очень яркое явление. Он читал вдохновенно, с внутренней убежденностью и красноречием, которые выделяли его среди прочих коллег. Как мне сейчас кажется, Миркинд был марксистом и в целом человеком левых убеждений. Он также был широко образован. Они читал на трех европейских языках - немецком, французском и английском. Любил немецкую поэзию и мог цитировать Гейне по памяти. Он как бы пришел из среды русско-еврейской интеллигенции 20-30-х годов, революционных романтиков-интернационалистов. Он страстно ненавидел милитаризм, в частности прусский, который он увязывал с юнкерством и Гогенцоллернами. От них он проводил прямую линию к немецкому фашизму, то есть национал-социализму. Его героями были якобинцы - в этом плане он был согласен с Лениным. Во многих отношениях его взгляды вполне соответствовали официальной советской идеологии, но его искренний интернационализм и широкая эрудиция выводили его из ряда наших преподавателей. В нем угадывалась аутентичность, которой не было у большинства из его коллег. Неподражаема была его манера чтения лекций: он не стоял, а сидел перед аудиторией, часто смотрел в потолок, не пользуясь конспектами, и рассказывал, как бы импровизируя. Он размышлял, давал оценки, выражал сомнения. В его изложении история была драмой, смысл которой состоял в стремлении к более совершенному и гуманному общественному устройству. Героями были низшие классы и радикальные реформаторы и революционеры, злодеями были “реакционеры”.

К сожалению, мне не удалось дослушать его курс, который был рассчитан на целый год. В ноябре 1979 года, в конце первого семестра, он вдруг стал приходить с опозданиями, мог вдруг замолчать посреди лекции, а потом и вовсе перестал появляться. Нам сказали что-то вроде того, что он больше у нас не работает. Прямо на ходу его заменили другим преподавателем. Не буду говорить о нем - это к делу не относится. Мы его сравнивали с Миркиндом и были к нему настроены скорее враждебно. Но это уже другая тема. Не помню, откуда до нас дошла информация, что Миркинда “сдал” Володарский, у которого при пересечении границы нашли копии каких-то архивных документов, которые он по советским законам перевозить не мог. На вопрос, откуда они у него, он сказал, что получил их от Миркинда. Анатолия Морицевича, естественно, пригласили “ на разговор”, и он сознался в своей “вине”, хотя, похоже, мог бы и отрицать ее. После этого университетское начальство ему сообщило, что после всего случившегося он сам должен понимать, что не может далее оставаться на преподавательской работе. Во избежание увольнения “по статье” (уж не знаю, какой), он подал заявление “по собственному желанию”. 

Расправа с Миркиндом была настоящей трагедией для факультета. У меня она вызвала глубокую травму. На время я потерял интерес к учебе и даже стал слишком много времени проводить в пивных. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не появление на факультете Александра Константиновича Мошану, которому я обязан возвращением веры в нашу профессию. Миркинда я на время потерял из поля зрения. Он, по-видимому, держался подальше от своих коллег, не желая их компрометировать. Мои отношения с ним до его увольнения сводились к моему обожанию его, но без ответного интереса к моей персоне. Как-то у меня состоялся разговор с ним по поводу прочитанной мною истории Славной революции Томаса Бабингтона Маколея (Я, кажется, писал доклад для его семинара, но так и не представил его). Что-то его в моих словах раздражало, и он остался недоволен этим разговором, к которому я долго готовился. Так что у меня не было никаких прав на отношения с ним кроме формальных, хотя я иногда фантазировал о том, как мы с ним встречаемся на улице и становимся друзьями. Но был и страх: а что если встреча с ним приведет к тому, что и со мной проведут разговоры, за которыми последуют оргвыводы? Когда сейчас мне говорят, что брежневское время было чуть ли не золотым веком, в котором советские люди жили спокойной безмятежной жизнью, я отвечаю, что я их помню как эпоху официальной глупости и жестокости, а также человеческой подлости.

Не знаю, чем занимался Миркинд в течение нескольких лет после его ухода/увольнения из университета. По слухам, он работал библиотекарем, поскольку на преподавательскую работу его нигде не брали (не уверен, пытался ли он на нее устроиться. Скорее всего, он понимал, что и пытаться не стоит). Как бы выражая свое восхищение и признательность, я прочитал его книгу “Под знаменем Коммуны. Немецкая социал-демократия против милитаризма и войны, 1870-1875 годы” (Кишинев, 1971). Книга была очень хороша. Ее антимилитаристский и интернационалистский пафос зажигал. Книгу эту из библиотек не убрали, но и к чтению, естественно, не рекомендовали. Быть может, мое прочтение ее было своего рода проявлением моего морального протеста за расправу с любимым преподавателем.

Следующий раз я встретился с Миркиндом в январе 1983 года в 3-й Городской больнице на Рышкановке. Я попал в нее вследствие болезни, которой заболел на первом году обучения в аспирантуре Московского университета по кафедре Новой и Новейшей истории (в эту аспирантуру меня направил - а без такого направления попасть в нее в ту пору было практически невозможно - Александр Константинович Мошану). Я заболел этой болезнью вскоре после сдачи кандидатских минимумов и на время утратил работоспособность. В больнице я находился целый месяц, пока состояние не улучшилось. И вот однажды я встретился в ее коридоре с Миркиндом, который лежал в другом отделении. Он очень обрадовался этой встрече, пригласил зайти в его палату, что я и сделал. Видимо, он был очень одинок и был рад, что я не чурался встречи с ним. Для меня же это было огромное радостное событие. Мы быстро сошлись. Он жаловался, что чувствует свою ненужность после того, как лишился работы. Он перечитывал тогда “Войну и мир” Толстого, говорил, как это чтение его радует, но тут же добавлял: “Да что же я могу теперь с этим делать?”, имея в виду, что некому свои новые, свежие впечатления передать. Он выписался раньше меня и перед выходом пригласил зайти к нему в гости домой. Я был невероятно польщен.  

Сразу после своего выхода из больницы я пришел к нему. Он угощал меня чаем, рассказывал о последних новостях, прослушанных по Би-Би-Си, и, помню, возмущался жесткой позицией, занятой правительством Маргарет Тэтчер в Великобритании в отношении бастующих рабочих муниципальных служб: “Как можно оставить людей без воды?” Он также был взбешен резней палестинских беженцев в ливанских лагерях Шабра и Шатила и взваливал вину за происшедшее на израильтян, которые позволили маронитской милиции пройти через свои заграждения с целью прочесать лагеря в поисках боевиков ОПП; действия маронитов закончились резней сотен мирных палестинцев. Он тогда сказал в сердцах, что Ариэль Шарон, в то время израильский министр обороны, допустивший такие зверства, достоин повешения. Так еще раз проявились интернационализм и любовь к справедливости Миркинда.  

Он тогда показал мне свою библиотеку, среди которой были такие раритеты как протоколы Х партсъезда. Хотя и изданные при советской власти, в брежневскую эпоху они составляли чуть ли не крамолу. Вот, сказал он, берите, что хотите, мне некому оставить эту библиотеку. Чем больше возьмете, тем лучше. Почувствовав неладное, я запротестовал, но он был весьма откровенен: “Я прожил уже шестьдесят лет. Это не так уж и мало.” Он, конечно, не признавался в намерении покончить жизнь самоубийством, а я совершенно не знал, как мне следовало себя вести. Я жалко протестовал, но он прекратил разговор и дал понять, что мне пора уходить. Я сказал ему, что мне необходимо вернуться в Москву для оформления временного отчисления из аспирантуры по болезни с правом возвращения, и мы договорились, что по моему возвращению я ему позвоню. 

Я пробыл в Москве примерно месяц или чуть больше. Когда я вернулся, мне моя тогдашняя жена, с которой прежде мы учились вместе на историческом факультете и которая также знала Миркинда, сообщила, что он покончил жизнь самоубийством, легши под поезд. Мы стояли на улице, и я до сих пор помню и место, и обстоятельства, при которых она это сказала. Шок был огромный. Чувство вины охватило меня: как я мог не признаться себе при нашей последней встрече, что он решится на это, почему не помешал ему, как мог допустить такую трагедию? Теперь я знаю, что такие переживания неизбежны у тех, кто был близок к самоубийцам, но тогда я этого не знал. Я сильно винил себя в происшедшем.

 

Наверное, можно сказать, что Миркинда “убила система и человеческая черствость”. Это наверняка в значительной мере справедливо, однако должен признаться, что люди, знавшие Миркинда ближе, чем я, позже говорили мне, что человеком он был непростым и склонным к депрессиям. Похоже, его трагическая история не укладывается в односложные формулы. Я всегда хотел разыскать его могилу на нашем городском кладбище и положить на нее цветы, но так этого и не сделал. Наверное, тяжелые воспоминания мешают мне этим заняться. А чувство вины так никуда и не ушло.

 

Владимир Анатольевич Солонарь, профессор Университета Центральной Флориды

1073

Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь