Солонарь В.А. Рец. : Jorg Baberowski, Scorched Earth: Stalin’s Reign of Terror. James Harris, The Great Fear: Stalin’s Terror of the 1930s

 

При цитировании ссылаться на печатную версию: Солонарь В. А. Рец.: Jörg Baberowski. Scorched Earth: Stalin’s Reign of Terror / translated from the German by Steven Gilbert, Ivo Kompljen, and Samantha Jeanne Taber. New Haven and London: Yale University Press, 2016. 500 p. James Harris. The Great Fear: Stalin’s Terror of the 1930s. New York: Oxford University Press, 2016. 205 p // Историческая экспертиза. 2018, №1(14). С. 196-206.

 

Jörg Baberowski, Scorched Earth: Stalin’s Reign of Terror translated from the German by Steven Gilbert, Ivo Kompljen, and Samantha Jeanne Taber (New Haven and London: Yale University Press, 2016) x, 500 pp.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

James Harris, The Great Fear: Stalin’s Terror of the 1930s (N.Y.: Oxford University Press, 2016) x, 205 pp.

 

Рецензируемые книги посвящены схожей проблематике – сталинскому террору – но они предлагают весьма различные трактовки его происхождения. Следует сразу оговориться, что книга Джеймса Харриса существенно меньше и ее фокус уже. Харрис не стремится описать все ужасы террора, его различные формы и последствия. Его интересует именно происхождение террора, и он весьма недвусмысленно определяет свое место в современной англоязычной историографии, а именно, какие трактовки своих коллег он разделяет и с какими он полностью или частично не согласен. Книга Йорга Баберовского, похоже, обращена к более широкой аудитории, чем книга Харриса. Хотя она и написана в строгом соответствии с академическими стандартами – каждое утверждение подкреплено ссылками на источники, как опубликованные, так и архивные, – и хотя Баберовски также разъясняет свои методологические предпочтения, книга посвящена не только происхождению сталинского террора, но и другим трагическим аспектам его истории. Она также выходит за рамки 1930-х годов, гораздо более подробно, чем это делает Харрис, освещая предреволюционный террор царского правительства, 1920-е годы, а также прослеживая историю террора в годы Второй мировой войны и последние годы жизни Сталина и даже освещая хрущевскую десталинизацию. В настоящей рецензии я сосредоточусь на проблемах происхождения террора, вернее на том, как оба автора объясняют его. Я убежден, что речь идет о центральной проблеме истории советской эпохи в целом и сталинизма в особенности. Она является также стержневой для обеих книг.

         В предисловии к своей книге, Баберовски, профессор восточноевропейской истории Университета им. Александра Хумбольдта в Берлине, разъясняет (рр. vii-x), что когда в 2009 г. ему предложили издать на английском языке его книгу 2003 г. о красном терроре, и он дал на это согласие, он не вполне осознавал, насколько к тому времени его взгляды на природу сталинизма изменились[1]. Если в начале нулевых Баберовски считал, что сталинизм был формой «высокого модерна», который характеризовался верой в возможности государства, располагающего новыми и несравненно более мощными, чем в прошлом, инструментами и технологиями контроля над населением, направленными на коренное преобразование общества, то начиная с 2006 г. он стал все больше сомневаться в адекватности такого подхода[2]. Начиная с 2006 г. Баберовски стал развивать альтернативный взгляд, а именно, что сталинизм был обусловлен и являлся формой проявления отсталости, архаичности социальных структур, политических институтов и политической культуры Советского Союза, и в особенности большевистской партии. Результатом работы, проделанной на основе этих представлений, явилась рецензируемая монография, впервые опубликованная на немецком языке в 2012 г.[3]

         Следует отдать должное Баберовскому: книга вполне последовательно развивает это трактовку. Интерпретация Баберовского может быть сведена к следующему. Российская империя была страной с отсталой политической культурой и традициями государственного насилия как «нормального» метода управления. Эти традиции были унаследованы и радикализированы большевистским режимом. Ленин, которого Баберовски называет «злобным диванным преступником» (р. 49) – весьма удачное, на мой взгляд, определение – был не только готов применять насилие по каждому поводу, но и требовал такого же подхода от других членов партии, высмеивая сомневающихся как мягкотелых либералов, и значит не-вполне-большевиков. Ожесточенные условиями полицейского террора, который они испытали на себе в предреволюционную эпоху, руководители партии еще больше ожесточились в эпоху гражданской войны. Тем не менее, для сталинского террора был необходим Сталин – человек определенно неевропейской формации. Выросший в еще более отсталой, чем Россия, Грузии с ее клановостью, традициями кровной мести, обычаями беспрекословного подчинения главе группировки, на какой бы основе она ни была образована – криминальной, племенной, политической – Сталин перенес эти обычаи и нормы на большевистскую партию и советское государство и общество. Ко всему прочему, Сталин оказался еще и параноиком – в последнем Баберовски убежден и повторяет этот тезис снова и снова. Он был еще и садистом, который упивался своей властью над людьми и испытывал наслаждение от уничтожения тех, кого считал своими врагами. Сталин был не в состоянии жить без врагов, которых его больное воображение поставляло ему в неограниченном количестве. Сталинский террор был, таким образом и в первую очередь, следствием концентрации огромной власти в руках одного очень плохого и в сущности психически глубоко больного человека. Ни марксизм сам по себе, ни «высокий модерн» не породили сталинский террор. Его породил Сталин и его подручные, которые частично разделяли его взгляды о вездесущности врагов, частично следовали за ним из страха за свою жизнь – если они откажутся поставить свои подписи на расстрельном списке, утвержденном Сталиным, они сами вскоре последуют на плаху.

         Пожалуй, наиболее запоминающаяся формула, употребленная в этой книге, следующая: «[И]деи не убивают» (р. IX); “Сталинское насилие не было продуктом текстов и идей» (р. 4). Таким образом, коммунистическая идеология не может сама по себе объяснить сталинского террора: в конце концов, говорит Баберовски, ведь не все коммунистические режимы были террористическими (там же). Тем не менее, хотя Баберовски не считает правильным ни подчеркивание роли идеологии, ни парадигму «высокого модерна» для объяснения происхождения террора, он все же не ограничивается упором на роль Сталина и его подручных. Он также выносит на первый план проблему отсталости советского государства, примитивности и неэффективности его институтов. «Грандиозность большевистского видения будущего резко контрастировала с неловкостью, с которой их пре-модерновая система правления пыталась реализовать это видение. При таком положении единственная возможность для режима обеспечить подчинение своих чиновников заключалась в угрозе применить насилие по отношению к ним» (р.9). Автор также подчеркивает, что насилие имело свою логику и что его систематическое применение ограничивало возможность альтернативных методов управления настолько долго, насколько язык и практики насилия продолжали господствовать в публичном пространстве. Другими словами, интерпретация Баберовского – поли-, а не монофакторная, и она не сводится к личностным характеристикам Сталина, принимая во внимание другие обстоятельства и процессы.

И все же мне кажется, что большинство читателей вынесет из этой книги то же впечатление, которое сложилось у меня: Баберовски считает, что именно Сталин был архитектором и ключевой причиной террора. Такое заключение с особой ясностью вытекает из последней главы книги, в которой автор излагает причины, и в особенности последствия десталинизации. В частности, Баберовски подчеркивает глубокое позитивное значение реформ первого послесталинского десятилетия, которые он называет, ни много ни мало, «культурной революцией» и «цивилизационным достижением» (р. 429). «Никогда снова люди не будут подвергаться гонению и депортироваться как представители той или иной воображаемой коллективности [Баберовски имеет в виду классы и национальности – В.С.]. Жизнь в Советском Союзе стала значительно легче, и улучшение условий было ощутимо для всех. … Хрущев… мечтал о мире цветущих пейзажей и жизни в богатстве. И он связал свое собственное политическое будущее с обещанием, что никто впредь в Советском Союзе не будет голодать и не превратится в раба»; и далее в том же духе (р. 431). Соглашаясь с такими оценками по существу, вместе с тем неизбежно сталкиваешься с вопросом: как можно объяснить, что такое «цивилизационное достижение» последовало немедленно после смерти Сталина, если только не допустить, что власть Сталина была необходимой и достаточной причиной «сталинизма» как системы контроля и государственного террора? Все остальные факторы, к которым отсылает Баберовски – политическая, социальная и культурная отсталость, слабость государственных институтов, динамика насилия – оказываются лишь условиями, сделавшими сталинские беззакония возможными, но ни в коем случае не неизбежными. Они также никак не воспрепятствовали «цивилизационным достижениям» хрущевской эпохи.

Здесь я должен пояснить, что я не являюсь противником того, что американские историки считают «традиционной политической историей», которую часто подозревают в тенденции преувеличивать роль личности в ущерб роли больших групп людей, как например классы, в изучении которых в первую очередь заинтересованы сторонники социальной истории. Нет никаких сомнений, что роль правителей в высокоцентрализованных системах власти огромна. Баберовски прав, подчеркивая роль Сталина как главного архитектора советского социализма и организатора террора. Однако я считаю, что его трактовка личности Сталина, его мотиваций и эволюции (в том числе и под влиянием опыта осуществления тотального контроля, в условиях всеобщей лести и страха за судьбу режима, которому он был предан) недостаточно продумана и недостаточна глубока, чтобы предложить убедительный ответ на целый ряд центральных вопросов советской истории. Это относится, например, к проблеме происхождения и окончания Большого Террора 1936-1938 годов. Трактовка Баберовски сводится к тому, что Сталин сознательно решил использовать убийство Кирова для чистки партии и страны от всех тех, кого он считал опасными для своей власти и для своего режима. Соответственно, Сталин остановил террор, когда счел, что его задачи были выполнены. «Никто никогда точно не узнает, почему Сталин в конце концов остановил [массовые] убийства, – рассуждает немецкий историк. – Возможно ли, что он и его подручные решили, что они наконец достигли своей заветной цели, т.е. очищения мира от врагов? Это кажется маловероятным… Намного более убедительным является предположение, что Сталин просто достиг иной заветной цели: он очистил Советский Союз от всех, кто мог бы осмелиться противоречить ему. Его функционеры дрожали от страха и те, кто поднялись по служебной лестнице до больших высот, подчинялись, потому что они знали, что они достигли всего в результате насильственного удаления предыдущих элит» (р. 303). Здесь напрашивается вопрос: ведь такое объяснение предполагает, что до Большого Террора у Сталина не было всей полноты власти и что некоторые функционеры сопротивлялись ему. Странно, что Баберовски не привел сведений, подтверждающих такое предположение. Похоже, он либо не осознает, либо игнорирует необходимость более подробного разбора логических следствий, вытекающих из своего тезиса о том, что Сталин преследовал некие рациональные (с его собственной точки зрения) цели, организуя Большой Террор. Такое упущение, вероятно, не случайно, поскольку более подробный анализ потребовал бы пересмотра – по крайней мере частичного – утверждения о том, что Сталин убивал, потому что он был садистом и ему нравилось убивать. Если Сталину нравилось убивать не всегда и не в одинаковой мере, то как такие смены в его политике можно объяснить? И как его конкретные садистские наклонности – безусловно, важная черта его психики – сочетались в нем со способностью к логическому целеполаганию и оценке ситуации? Баберовски, по сути, отказывается обсуждать эти вопросы.

Сказанное объясняет, почему я склонен довольно критически относиться к этой книге. Написанная хорошо и страстно, демонстрирующая безукоризненное владение огромным материалом, как первоисточниками, так и историографией, а также знакомство с концептуальными новшествами в смежных дисциплинах, таких как политология и социология, книга лишена логической строгости, которая необходима, чтобы обеспечить ей статус историографического прорыва. Хотя я и восхищаюсь изысканностью стиля и историографической смелостью, которая проявляется, например, в последней главе, посвященной хрущевским реформам, где автор бросает вызов привычным «полосатым» оценкам хрущевской эпохи – «было хорошее, но было и плохое» – я все же испытываю чувство неудовлетворенности и сомнения, правильно ли я распорядился своим временем, прочитав этот том.  

Книга Харриса написана в совсем ином ключе. В отличие от Баберовски, Харрис не колеблется в своем методологическом выборе, причисляя себя к ревизионистскому направлению в американской историографии сталинского террора. Это направление восходит к монографии Арча Гетти «Происхождение великих чисток» 1985 г., которая подвергла сомнению общепринятую до того времени трактовку Роберта Конквеста, гласившую, что Сталин инициировал и полностью, вплоть до деталей, контролировал Большой Террор, с помощью которого он стремился консолидировать свою неограниченную власть[4]. Поскольку в то время, когда Гетти готовил свою книгу, советские архивы были закрыты, американский историк вынужден был опираться на опубликованные советские источники, а также на весьма неполную коллекцию из архива смоленского обкома ВКП(б), которую нацисты вывели в 1943 г. из Советского Союза, а американские власти вернули в СССР, предварительно сделав копии с ее материалов. В то же время Гетти отказался принимать на веру сообщения перебежчиков из советских «органов» на Запад, многие из которых были основаны на слухах и других сомнительных, по его мнению, источниках. В результате он выдвинул предположение, что сталинский террор был хаотическим процессом, результатом борьбы за власть разных группировок в партии, давления партийных низов, не доверявших местным лидерам, а также самовольничания НКВД, стремившегося доказать свою нужность, но плохо разбиравшегося в ситуации. Равно как и результатом других факторов. Роль Сталина при этом, по его мнению, состояла в санкционировании массовых арестов, а не в подготовке и направлении террора на всех его этапах.

Харрис считает книгу Гетти поворотной, открывшей новые перспективы для исследования и понимания рассматриваемой проблематики. Более того, он утверждает, что открытие советских архивов после падения коммунизма открыло доступ к материалам, которые в целом подтвердили вывод Гетти о «слабом» советском государстве, действовавшем как бы в потемках и частенько «боровшимся со своими собственными тенями».[5] Честно говоря, когда я прочитал это утверждение в первый раз, я оторопел. До тех пор я пребывал в убеждении, что открытие архивов развенчало тезис Гетти о том, что террор не контролировался Сталиным сверху. Обнаружение квотной системы арестов и казней, которые утверждались Сталиным и Ежовым, казалось бы, навсегда, покончило с представлениями о терроре как некоем хаотическом процессе, результате взаимодействия разнородных сил, действовавших в обстановке всеобщего страха и неопределенности. Мне также казалось, что и сам Гетти молчаливо отказался от многих из своих первоначальных идей, сосредоточившись на изучении роли Сталина и Ежова, тем самым, как бы признав централизованный характер террора[6]. Даже когда в своей последней книге Гетти попытался отыскать происхождение террора в столкновении Сталина с региональными кланами партийно-государственных начальников, диктатор все же оказался в самом центре машины террора, а не на его периферии, каким он представлен в книге 1985 года[7]. С другой же стороны, когда некоторые другие сторонники ревизионистской школы обратились к изучению общественного мнения в эпоху террора, и в частности, того, как массовая истерия и доносительство помогали раскручивать его маховик, они подчас грешили недоучетом того, как сама обстановка истерии и страха были созданы непредсказуемыми и неподдающимися объяснению действиями властей, вдруг объявивших войну тем самым партийным и государственным бюрократам, которые еще до недавнего времени этой власти служили и ее олицетворяли[8]. В конечном счете, «сталиноцентристское» понимание террора, глубоко и убедительно разработанное в многочисленных работах выдающегося российского историка Олега Хлевнюка, представлялось мне наиболее убедительным.[9]

Тем не менее, чтение книги Харриса привело меня к выводу, что я недооценил потенциала ревизионистской школы и что, наряду с некоторыми очевидными заблуждениями, ее сторонники сумели выявить такие аспекты истории сталинского террора, которые позволяют существенно пересмотреть парадигму этого террора как полностью контролируемого из центра процесса, преследовавшего своею целью укрепление личной власти Сталина. Опираясь на работы своих коллег, синтезируя их наблюдения со своими собственными выводами, основанными на многолетних архивных изысканиях в центральных и областных советских архивах, Харрис предложил убедительную и многостороннюю трактовку происхождения и динамики террора, которая заслуживает самого внимательного и серьезного изучения академическим сообществом; она может быть также с интересом прочитана и неспециалистами.

Трактовка Харриса отличается простотой и элегантностью, и ее можно свести к ряду взаимосвязанных тезисов. В ее центре находится Сталин, но не как безумный диктатор, заинтересованный исключительно в консолидации личной власти, а как революционер, беззаветно преданный ленинской версии марксизма, которая для него свелась к проекту построения социализма в СССР. Решение этой задачи в «мелкобуржуазной среде» и в обстановке «капиталистического окружения» требовало постоянной бдительности, ибо враги были в буквальном смысле повсюду, как внутри, так и вне страны. К тому же, считали Сталин и другие большевики, враги внешние устанавливали связи с врагами внутренними, с которыми у них были одни и те же цели – подорвать усилия по строительству социализма, не допустить его торжества. Сталин считал эти установки само собой разумеющимися, и именно они легли в основу его понимания внутренних и внешних процессов. Важнейшими источниками информации для Сталина были сводки ОГПУ-НКВД. Этот источник был, однако, ущербен, поскольку чекисты были заинтересованы преувеличивать угрозы, тем самым доказывая свою нужность режиму. Еще хуже было то, что Сталин не верил в возможность добросовестной ошибки. Начиная с 1930-х годов он все больше был склонен видеть в любом недостатке, любом провале проявление работы вражеских сил. Некоторые чекисты, в обход своего наркома Генриха Ягоды, подавали свои разработки на стол Сталину, который подчас давал указание начать расследование «вредительской деятельности»; таково было, например, происхождение «шахтинского дела» 1930 г. В период индустриализации положение особенно обострилось, поскольку провалов было очень много, в основном из-за чудовищно нереалистичных плановых контрольных цифр и всеобщего хаоса, царившего в советской экономике. Сталин, однако, упорно отказывался распознать корень проблем в собственной нереалистической стратегии и упорно искал врагов повсюду, в особенности среди «буржуазных» специалистов. Расправа с кулаками была из той же серии – их обвиняли в организации крестьянского сопротивления коллективизации, хотя колхозы были отвратительны для всего крестьянства, не только кулаков, и таким образом проблема состояла в самой избранной цели – коллективизации, а не в сопротивлении «кулачества».

Так возникла ситуация, при которой Сталин был склонен верить лишь информации, поступавшей к нему из ОГПУ-НКВД, которая подтверждала его уже сложившиеся выводы, и отвергать ту, которая им противоречила. Когда применение «физических мер воздействия» по отношению к арестованным стало массовым явлением «в органах», положение стало еще хуже, поскольку Сталин попросту отказывался верить, что вырванные под пыткой показания не заслуживают доверия. В том случае, если они подтверждали его страхи и опасения, он считал их правильными. Если же такие показания противоречили его уже сложившемуся мнению, он требовал новых пыток, пока арестованный не подписывал того, что Сталин от него ждал.

Большой Террор начался тогда, когда Николай Ежов, на тот момент секретарь ЦК и председатель комиссии партийного контроля,  убедил Сталина, что нарком внутренних дел Генрих Ягода, покрывает замаскировавшихся врагов. Именно вследствие недостаточной бдительности и двурушничества Ягоды, как настаивал Ежов, стало возможным и убийство Кирова, и проникновение «врагов» в администрацию Кремля. Когда в сентябре 1936 г. Сталин настоял на назначении Ежова на пост наркома, он уже был полон решимости развернуть гигантскую чистку по всей стране, которая «освободила» бы ее от врагов раз и навсегда. Ухудшавшаяся международная обстановка еще больше укрепила Сталина в этом его выборе.

Во время террора Ежов выполнял ту самую работу, назначения на которую он настойчиво добивался в течение многих месяцев – уничтожить максимальное количество врагов. Харрис, похоже, считает, что Ежов сам верил тем ужасам, которые рисовало ему воображение, – шпионы и враги повсюду. Что еще важнее, Харрис не сомневается, что именно так думали Сталин и другие большевики из его окружения. В эпоху террора простое сомнение в правильности сталинской политики – а разве можно было никогда не сомневаться? – и недостаточное рвение в проведении ее в жизнь подчас воспринимались как доказательство враждебности и даже вражеской деятельности. Снова и снова Харрис подчеркивает, что нет никаких оснований считать, что Сталин действовал в сугубо личных интересах, только лишь для укрепления личной власти. По мнению автора, нет также оснований считать, что он считал невиновными тех, кого подвергал репрессиям. Весьма вероятно, что он просто был не в состоянии различать оттенки: оппортунизм от слепой преданности, сиюминутные колебания от перехода на сторону врага. Сохранение и укрепление его личной власти и консолидация большевистского режима стали для него одним и тем же.

Согласно Харрису, во время ежовщины Сталин не столько вел Ежова, сколько был ведом им. В частности, фатальные последствия для региональной партийной элиты имела замена Ежовым кадров Ягоды на этом уровне своими ставленниками. Областные элиты предшествующего периода пережили потрясения первого пятилетнего плана и коллективизации, когда ОГПУ-НКВД контролировался партийными комитетами, волей-неволей играя по правилам первых секретарей обкомов, которые были заинтересованы в сохранении своих выдвиженцев на ключевых постах в областях и частенько покрывали их провалы в выполнении нереалистичных планов. Само собой разумеется, что в сталинской системе координат такого рода покровительство-укрывательство воспринималось как свидетельство двурушничества и измены. Такая практика, однако, была очень распространена, поскольку только она позволяла обеспечить некоторую стабильность и предсказуемость на среднем уровне управления в начале 1930-х годов. К ужасу областных партийных руководителей, ежовские назначенцы не принадлежали к их кругу и были заинтересованы в разоблачении врагов в их среде в большей степени, чем в их укрывательстве. Поток негативной информации из областей в центр вызвал в 1937 г. санкционирование террора против партийной элиты, который фактически уничтожил ее средний слой. Ежов также инициировал массовые операции (приказ НКВД № 00447 от 30 июля 1937 года) и национальные операции против немцев, поляков, корейцев, и других национальностей (р. 176-180).

Поскольку враги, с которыми боролся Ежов, были во многом химерами, порожденными его воображением, террор против них должен был продолжаться без перерыва, говорит Харрис. По самой логике террора – аресты, допросы, признание, наветы на следующие жертвы – конца ему не предвиделось. Тем не менее, даже Сталин стал замечать, что террор дезорганизовывал одну сферу управления за другой. Когда в январе 1938 г. пленум ЦК ВКП(б) подверг критике НКВД за «перегибы бдительности», чекисты получили первый сигнал, что их активность могла обернуться против них и что Сталин стремился ограничить террор. Однако террор, замедлившись в некоторых сферах, как например армия, продолжался в других, таких, как областные партийные элиты (181-182 p.). Наконец, одно событие положило конец карьере Ежова. Когда в июне 1938 года начальник дальневосточного бюро НКВД выдвиженец Ежова Генрих Люшков пересёк границу с Манчжурией и перешел на сторону японцев, Сталин стал подозревать самого Ежова в двурушничестве. В августе того же года он назначил Лаврентию Берия его заместителем, а в ноябре провел постановление Политбюро о прекращении репрессий и снял Ежова с должности наркома внутренних дел. Ежовщина закончилась.

Харрис настойчиво утверждает, что нет оснований считать Сталина психически больным человеком и что все его решения поддаются рациональному истолкованию в контексте большевистского мировоззрения. Мне представляется, что в этом вопросе американский историк слишком усердствует. Едва ли возможно считать рациональным применение массового террора для искоренения крамолы раз и навсегда, хотя бы потому что у каждого из репрессированных были родственники и друзья, которых расправа над ним неминуемо превращала во врагов режима, если даже – до поры до времени – не в активных, а в затаившихся. Массовые репрессии также подрывали экономический и военный потенциал страны, который Сталин хотел укрепить. Непонятно также, как можно считать «рациональной» саму идею уничтожения колеблющихся, ибо колебания, сомнения свойственны самой природе человека. Если следовать этой идее до конца, то Сталину следовало уничтожить всех вокруг себя. На поверку оказывается, что объяснить Большой Террор без учета вероятного ухудшения сталинской психики невозможно по той простой причине, что эта трагедия, даже если она и имела свои корни в большевистском мировоззрении в целом, очевидным образом вышла за рамки рациональности, сколько бы широко мы рациональность ни понимали. Столь много в этой трагедии представляется загадочным именно потому, что разум не в состоянии охватить того безумия, которое определяло советскую действительность эпохи Большого Террора.

Однако не обязательно соглашаться с каждым тезисом книги, чтобы ее высоко оценить. Мне кажется, что Харрис разработал наиболее убедительную из имеющихся на сегодняшний день в историографии трактовку происхождения Большого Террора и его динамики. Террор был порожден не лишь одним, а многими факторами. Хотя Сталин был ключевой фигурой этой катастрофы, предпосылки террора вытекали из структурной слабости и хаотичного характера партии-государства, из постоянно нараставшего страха внешней угрозы и внутренних заговоров, страхов, которые Сталин разделял с большинством советских лидеров. Сыграли свою роль дисфункциональность отношений между НКВД и политбюро, неспособность Сталина и других лидеров оценить ненадежность «сведений», добытых путем пыток, как и прочие факторы. Книга Харриса – не «окончательный» ответ на вопрос, как и почему Большой Террор возник и почему он был свернут, но она является большим шагом вперед в деле осмысления этой чудовищной трагедии.

 

 

[1]Jörg Baberowski, Der rote Terror. Die Geschichte des Stalinismus (München: Deutsche Verlags-Anstalt,2003).

[2] Баберовски назвал английского социолога Зигмунта Баумана в качестве наиболее влиятельного концептуализатора парадигмы «высокого модерна». В американской исследовательской литературе в этом контексте часто ссылаются на работы Джеймса Скотта (см. James C. Scott, Seeing like a State: How Certain Schemes to Improve the Human Condition Have Failed (New Haven and London: Yale University Press, 1998).

[3] Jörg Baberowski, VerbrannteErde. StalinsHerrschaft der Gewalt (München: C/Y/ Beck, 2012).

[4] J. Arch Getty, Origins of the Great Purges: The Soviet Communist party Reconsidered, 1933-1938 (New York: Cambridge University Press, 1985).

[5] Harris, The Great Fear, р. 3.

[6]See J. Arch Getty and Oleg V. Naumov, Yezhov: The Rise of Stalin's "Iron Fist"with the assistance of Nadezhda V. Muraveva (New Haven: Yale University Press, 2008).

[7] J. Arch Getty, Practicing Stalinism: Bolsheviks, Boyars, and the Persistence of Tradition (New Haven : Yale University Press, 2013).

[8]Gábor Tamás Rittersporn, Stalinist simplifications and Soviet complications: social tensions and political conflicts in the USSR, 1933-1953 (New York: Harwood Academic Publishers, 1991); Wendy Z. Goldman, Inventing the Enemy : Denunciation and Terror in Stalin's Russia (New York: Cambridge University Press, 2011).

[9]См. например, Олег Хлевнюк, Сталин: Жизнь одного вождя (Москва: Корпус, 2015).

 

 

 

404

Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь