Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь

 

Пахалюк К.А. Хиросима: от стратегии развития города к глобальной памяти

 При цитировании ссылаться на печатную версию: Пахалюк К. А. Хиросима: от стратегии развития города к глобальной культуре памяти. Рец.: [Zwigenberg R.] Hiroshima. The Origins of Global Memory Culture. Cambridge, 2014 // Историческая экспертиза. 2016. № 4. С. 7-16.

Предлагаемая рецензия на книгу американского япониста из университета Пенсильвании Рэна Цвигенберга «Хиросима. Историки глобальной культуры памяти» была написана специально для этого номера как дополнение к обсуждаемой исследовательской программе «Глобальная память: культура исторической ответственности в XXI веке». Отсюда моя задача не только донести до русскоязычного читателя содержание труднодоступного зарубежного исследования (удостоившегося нескольких положительных рецензий) (Karydaki 2016; Miyamoto 2016), но и вписать его в контекст развернувшейся на страницах журнала дискуссии: в частности, продемонстрировать, что никакая «глобальная память» не формируется сама для себя, а неотделима от общей телеологической перспективы и конкретных прагматических устремлений ее созидателей.

Хронологически монография ограничивается периодом до начала 1990-х гг.[1], т. е. становление глобальной культуры памяти рассматривается в контексте биполярного противостояния. Глобальная культура памяти (именно этот термин использует Р. Цвигенберг) возникла после Второй мировой войны, когда весь мир ужаснулся той трагедии, которые принесла с собою технократическая цивилизация высокого модерна. И в случае Холокоста (Шоа), и в случае Хиросимы (для автора это два ключевых и — главное — взаимосвязанных столпа глобальной культуры памяти) технический гений, опора прогресса и процветания, оказался поставлен на службу уничтожения. А потому и формирование памяти об этих событиях было тесно связано со спасением веры в прогресс (и в проект модерна в целом). Другими словами, процесс коммеморации был связан не столько со стремлением «увековечить и почтить», сколько с поиском ответа на вопрос «Как нам с этим жить дальше?».

Казалось бы, речь идет совершенно о разных историях, однако Р. Цвигенберг на протяжении всей книги подчеркивает не только структурное сходство процесса формирования памяти об обеих трагедиях, но и их взаимовлияние. До 1980-х гг. они в одинаковой мере символизировали «провал» модерна, только с окончанием «холодной войны» и снижением страха глобальной ядерной катастрофы Хиросима стала привлекать все меньшее внимание. Однако в чем заключается упомянутое структурное сходство? Хиросима и Холокост вызывали серьезнейший эмоциональный отклик (а потому активно использовались политическими элитами), их обсуждение оказалось тесно связано с вопросом о будущем общества модерна (требовалось преодолеть тот урон, который газовые камеры и ядерный взрыв нанесли вере в прогресс); оба события были поначалу вписаны в нарратив прогресса и возрождения, а память о трагедиях приобрела религиозные тона; в обоих случаях оказалась велика роль американцев, стремившихся влиять на то, что именно следует / не следует вспоминать, и национальных элит, пытавшихся «сдержать», вытеснить трагедию из коллективного сознания. С 1960-х гг. значимую роль начинают играть выжившие, которые в публичном пространстве воплощали собой фигуру Свидетеля, обладавшего особым видом символической власти: тот, кто пережил запредельный и невыразимый опыт насилия и страдания, получил моральное право свидетельствовать. Появление именно фигуры Свидетеля на общественной арене связано с судом над А. Эйхманом, который прошел в Израиле в 1961 г. и вызывал отклик в Японии (любопытно, что многие комментаторы выступали против его казни).

Здесь нужно подчеркнуть, что речь идет не только о схожести, но и взаимовлиянии и переплетении памяти об обоих событиях. В качестве такого примера Р. Цвигенберг приводит формирование в психиатрии понятия «посттравматического синдрома» (4-я глава). Изначально психиатрия не интересовалась проблемой психологической травмы. В Японии этому препятствовали сложившаяся психиатрическая традиция и культурные особенности (психические заболевания ассоциировались с расовой неполноценностью), а также действия американцев, направленные на то, чтобы события 6 августа 1945 г. не привлекали особого внимания (с. 154). В Европе в 1950-х гг. ситуация обстояла не лучше: вопрос о психических заболеваниях, вызванных пребыванием в концлагерях, теснейшим образом был связан с проблемой компенсаций, выплачиваемых Германией. Отсюда и негативная позиция многих западногерманских врачей, отрицавших влияние собственно лагерного опыта на психическое состояние заключенных (если последнее и усугубилось, то ввиду того, что еще до попадания в лагерь у человека были определенные заболевания или предрасположенности). В оппозицию им встали европейские, израильские и американские психиатры.

Решающую роль в сложившейся дискуссии сыграли работы американского психиатра Р. Лифтона, чьи исследования, основанные на материалах работы с пережившими ядерную бомбардировку, появились в 1963 г. Именно он расширил понятие «травматический невроз» и порвал тесную связь этого понятия собственно с опытом Холокоста (с. 162), показав, что депрессии, уход в себя и эмоциональное онемение характерны и для хибакуся (так в Японии называли переживших атомный взрыв). Лифтон подчеркнул и значимость самого процесса рассказа о пережитом опыте: трагедию не надо загонять внутрь, сдерживать, замалчивать (как это делали в первые послевоенные годы), а наоборот — открыто о ней рассказывать и тем самым изживать из себя. Тем самым придавалась большая легитимность и фигуре Свидетеля, который теперь не только повествовал о запредельном опыте, но и в масштабах общества играл «терапевтическую роль». Конечно, самого Лифтона нередко обвиняли в политизации проблемы (в вину ставились и его левые убеждения), однако выдвинутое им понятие посттравматического синдрома быстро вошло в повседневный дискурс и пришлось в тех же США весьма кстати в период Вьетнамской войны. По злой иронии, в Японии это понятие стало активно использоваться только во второй половине 1990-х, и только с 2000-х ПТС стал основанием для хибакуся требовать от правительства соответствующие компенсации.

Как видно из вышеизложенного, сам процесс формирования памяти о Хиросиме Р. Цвигенберг рассматривает сквозь призму взаимодействия трех уровней (локальный, национальный и международный), обращая особое внимание на деятельность различных общественно-политических организаций и процесс формирования памяти в зависимости от политического контекста. Причем политизация усматривается не только в попытках властей «нормализовать» память о трагедии, изгнать из нее упоминание об ответственности США, но и в использовании ее различными активистами и левыми политическими силами как орудия борьбы против послевоенного сближения США и Японии, а также за запрет ядерного оружия.

Сразу после бомбардировки 6 августа 1945 г. официальная трактовка была направлена на то, чтобы безболезненно преодолеть трагедию, нормализировать произошедшее (первая глава). В заявлении императора о капитуляции 14 августа 1945 г. объявлялось, что решение сложить оружие является актом великодушия, дабы спасти миллионы жизней японцев. Отсюда берет начало представление об атомной бомбе как о бомбе, принесшей мир. Ужасы атомной бомбардировки поставили под вопрос веру в прогресс и нанесли удар по двум символическим опорам правительства: по вере в модернизацию и (изобретенную) традицию. А потому задача японских властей и заключалась в том, чтобы вернуть утраченную веру, поместив ядерный взрыв в нарратив «трансформации», «нового рождения» и «прогресса».

На практике взаимодействовали с самого начала два «нарратива» — «нарратив траура» и «нарратив трансформации», устремленный в будущее, согласно которому Хиросима из столицы милитаризма должна была превратиться в столицу мира. Местные власти, многие из которых сами были хибакуся, сделали выбор в пользу развития второго нарратива, направленного на преодоление, нормализацию и в конечном итоге изгнание трагедии (с. 26). Поскольку сама война была расценена как ошибка, связанная с тем, что японское общество не успело пройти путь от феодализма к модерну, то как «ошибка» интерпретировалась и бомба (с. 28). Из этого дискурса выпала проблема ответственности американцев за убийство невинных граждан. В период оккупации это было результатом как открытой американской цензуры, так и самоцензуры японцев. В дальнейшем логика «холодной войны» и военно-политический союз с США (краеугольный камень которого — Договор 1960 г.) заставляли власти избегать этого «сложного» и в высшей мере неприятного для заокеанского партнера вопроса.

В первую неделю после бомбардировки, когда тысячи людей хоронили родственников, журналист Мохизуки Харухико писал, что погибшие должны быть осмыслены как «те, кто стал жертвами возвращения к миру» (с. 30). Стал формироваться образ Хиросимы как символа мира, как города, который, словно птица Феникс, прошел через страдания ради обновления. Заложенные представления о глобальной миссии имели весьма прагматические цели: обеспечить приток средств для восстановления. Тем самым память о трагедии оказалась вписана в городскую стратегию развития. Образ стал «экспортироваться» за рубеж для того, чтобы через сеть христианских благотворительных организаций привлекать пожертвования от благодушных европейцев и американцев (с. 35). Тогда же был сделан акцент и на привлечение туристов (прежде всего из США), причем очень быстро стали выпускаться специальные буклеты и «атомная» сувенирная продукция (с. 39). А в 1947 г. ради стимулирования розничной торговли в самом городе очередная годовщина была отмечена фестивалем, костюмированными парадами, заплывами на лодках и «ядерными распродажами» (atomic sales). Подобная коммерциализация вызвала определенное раздражение у жителей города, и организационный комитет был вынужден даже извиниться (с. 37).

Одновременно формирующийся образ использовался и в рамках диалога по линии «центр — регион» в ходе политического торга между Хиросимой и Токио по поводу привлечения дополнительных средств на восстановление. Естественно, не только одна Хиросима пострадала во время войны, а потому в столице далеко не все были готовы воспринимать ее особый статус. Однако в 1949 г. все же удалось пролоббировать специальный мемориальный закон, призванный обеспечить потоки финансирования и закрепить статус Хиросимы как символа мирового стремления к миру (world’s hope for peace). Это отразилось и на процессе восстановления, в частности, этими идеями руководствовались авторы нового архитектурного плана города, который теперь превращался в современный центр коммерции и туризма. Главными символическими местами стали Мемориальный парк и Музей мира.

Нарратив трансформации был призван преодолеть среди переживших трагедию тот шок, который вызвал ядерный взрыв (гл. 2). Отсюда проистекает и особый режим переживания трагедии: подавление печали и враждебности, отвержение злости и мести, что в целом соответствовало и такой традиционной японской культурной ценности, как гармония. Выжившие постепенно превращались в мучеников, а их дискурс прекрасно подходил для артикуляции в рамках возникшего во многих странах движения борьбы за мир и против ядерного оружия (с. 72). И если власти были больше обеспокоены поначалу восстановлением города, нежели помощи жителям, то именно иностранцы начали говорить об уникальности хибакуся и их опыта, вписывая их истории в антиядерную повестку дня (с. 78). В 1948 г. впервые провели «День Хиросимы», в котором приняли участие десятки тысяч людей из 26 государств. Большую роль сыграли и баптистские организации, которые обвиняли именно США в совершении преступления (с. 75). После того как в 1949 г. цензура внутри Японии начала ослабевать, хибакуся получили возможность высказывать свой опыт публично.

С конца 1940-х гг. память об атомной бомбардировке была не только тесно связана с необходимостью преодолеть травмирующий опыт войны, но и оказалась вписана в городскую (локальную) стратегию развития. На международной арене эти усилия прекрасно легли в рамки нарастающего антиядерного движения: кто, если не пережившие трагедию Хиросимы, может со всей убедительностью повествовать об ужасах атомной войны?

Однако проблема заключалась в том, что особую активность по поводу Хиросимы проявляли левые, а потому даже свидетелям приходилось дистанцироваться от них (гл. 3). Неудивительно, что в 1950 г. официальная церемония 6 августа была отменена: ни оккупационные власти, ни консервативное правительство не хотели, чтобы Японская коммунистическая партия использовала Хиросиму в своих политических целях.

Ситуация изменилась в 1954 г., когда японское рыболовецкое судно подверглось воздействию радиации после произведенного американцами ядерного взрыва на атолле Бикини. Это вызвало широкий резонанс и привело к формированию антиядерного движения, которому левые пытались придать антиамериканские тона. Был создан Мировой конгресс против водородных и атомных бомб, а 6 августа в Хиросиме собралось уже 25 тыс. человек, среди них были делегации из Китая, СССР и даже бывший конгрессмен США. Тем самым антиядерное движение открыло для себя потенциал хибакуся. Среди последних также произошел сдвиг от поиска пожертвований в сторону свидетельства во имя мира (что лишь усиливало требования к правительству о выплате компенсаций).

Со второй половины 1950-х шла активная политизация памяти. Американцы стремились к нормализации воспоминаний о трагедии. Наиболее громкой оказалась акция «Девушки Хиросимы», когда в 1955 г. 25 девушек, серьезно пострадавших от взрыва, прибыли в США для того, чтобы подвергнуться пластической хирургии. Это был жест, свидетельствующий о том, что прогресс может исправлять свои негативные последствия. Конечно, итоги были противоречивы: одна из девушек в 1956 г. умерла после осложнений, и это взывало негативный отклик.

Другое направление было связано с деятельностью антиядерного движения: японские власти стремились не допустить его политизации, тем самым не дав возможность левым силам использовать атомную тематику в своих интересах. Не менее опасным представлялось и превращение Хиросимы в центр антиамериканских настроений. А потому либеральные и консервативные политики, с одной стороны, опасались антиядерного движения (ведь первую скрипку в нем могли очень быстро забрать коммунисты), а с другой, возлагали на него определенные надежды, особенно с точки зрения развития популярной в период деколонизации идеи обще-азиатской солидарности. Еще в середине 1950-х гг. президент университета Хиросимы Морито Татсуо, выступая перед американскими студентами, заметил, что в антиядерном движении существует негативная тенденция подчеркивать разрушительный потенциал атомного оружия и способствовать раздуванию противоречий в национальном сознании. Правящая элита считала недопустимыми политизацию памяти и превращение ее в разменную пешку «холодной войны». Впрочем, провозглашаемый универсализм сам прекрасно вписывался в американскую повестку дня.

В этой связи сформированное антиядерное движение изначально было весьма широким по составу, однако представителей из стран «советского блока» туда не допустили. Вскоре ведущую роль заняли коммунисты и радикалы: они стали использовать сформированную площадку и память о Хиросиме для отстаивания принципов Бандунгской конференции и активизации протеста против подписания военного договора с США. Потому сначала из движения вышли представители консервативной партии, а потом в 1959 г. власти города вообще решили прекратить финансирование проведения на его территории ежегодного конгресса.

Одновременно городские власти и бизнес стремились к созданию вовсе иного, современного и модернизированного образа города, сумевшего преодолеть трагедию. Здесь Р. Цвигенберг концентрирует внимание на двух мероприятиях. Первое — выставка 1956 г. «Атом во имя мира», идея которой была предложена и реализована при поддержке местного американского культурного центра. Из названия видно, что стратегия заключалась в рефрейминге представлений об атоме: он может нести не только разрушающую силу. Сама выставка делала акцент на последних технологиях, создавая образ футуристического будущего в ярких тонах и фестивальной атмосфере. Общий посыл был весьма позитивно принят посетителями, однако возмущение вызывало то, что ради установки выставки пришлось разобрать часть экспозиции Музея мира. Не меньшим был и тот контраст между яркими образами и весьма бедными реалиями жизни в самой Хиросиме (с. 118). Другое мероприятие — Recovery Expo — прошло в 1958 г. и также получило широкий отклик по всему миру.

В 1960-е гг., на фоне экономического бума в стране и появления движения «новых левых», память о трагедии в Хиросиме продолжала оставаться частью бурных дискуссий и различных политических проектов (глава 6). Основные линии противостояния, как отмечает Р. Цвигенберг, были связаны с тремя стратегиями обращения к прошлому: политизация (использование атомной бомбардировки левыми для продвижения собственной повестки дня), коммодификация (память о бомбардировке «продается» многочисленным туристам, потоки которых приносят городу доход) и сакрализация (обращение к событиям 6 августа как способ отдать дань памяти). Власти города использовали сакральный дискурс для борьбы против левых оппонентов (в частности, во второй половине 1960-х гг. власти запрещают на территории Парка Мира проведение собраний, движение автомашин, борются с байкерами, а также выгоняют различного рода торговцев сувениров, многие из которых были едва сводившими концы с концами хибакуся), одновременно поддерживая различные проекты, направленные на повышение туристической привлекательности.

Автор подробно рассматривает весьма широкую полемику в обществе, возникшую и по поводу восстановления купола Гэмбаку, и по поводу обновления экспозиции музея. Куполом в данном случае назывались руины выставочного комплекса, построенного европейскими архитекторами в 1915 г. и ставшего символом модернизации. Для многих жителей сохранившиеся руины напоминали о периоде войны и связанных с нею разрушениях: в 1949 г. 65 % жителей высказались за их снос (с. 212). Однако купол сохранили, а со второй половины 1960-х гг. отношение к нему изменилось: теперь он стал одним из символов нового ядерного мира (нередким стало его сравнение с бараками Освенцима). Не меньшие споры возникли и вокруг Музея Мира: должен ли он быть местом паломничества или же превратиться еще и в исследовательский центр? Стоит ли опираться только на самоочевидность экспонатов, повествующих о трагедии, либо необходимы новые художественные способы репрезентации? Противники последних опасались излишней эстетизации насилия (с. 242).

В 1960-е гг. произошла глобализация памяти об атомной бомбардировке. Однако Р. Цвигенберг уделяет внимание не ее использованию антиядерными активистами, а попытке создать единое пространство памяти о двух величайших трагедиях Второй мировой войны. В поле зрения оказывается Марш мира Хиросима — Аушвиц[2] (гл. 5), который был ответом на кризис движения борьбы за мир и попыткой донести голос Хиросимы до всего человечества (с. 176). Марш рассматривается в контексте становления Фигуры свидетеля преступлений как попытки универсализации опыта жертв. Сам Марш был частной международной инициативой, поддержанной властями города. Небольшая группа активистов выехала из японской Хиросимы в январе 1962 г. (годовщина освобождения Аушвица) и в январе 1963 г. прибыла в польский Освенцим.

На наш взгляд, самое интересное в данной акции не ее универсалистский характер, а скорее то, как разные культурные контексты оказали весьма мощное сопротивление продвигаемой идее. Так, в ряде азиатских стран эта инициатива была воспринята сквозь призму японского террора во время Второй мировой войны (универсалистские устремления японских активистов воспринимались как стратегия, направленная на то, чтобы забыть о зверствах японской армии). Неоднозначно посыл был воспринят и в Израиле, поскольку Холокост рассматривался как часть национальной истории (хотя не только евреи были жертвами геноцида), а в контексте перманентного ближневосточного конфликта ядерное оружие виделось как механизм недопущения подобных трагедий в будущем. Не менее противоречивым образом сам Аушвиц воспринимался в «советизированной» Польше: здесь история лагеря была вписана в контекст трагедии всего польского народа. Однако общим оказался обмен «реликвиями»: японцы привезли в Освенцим детские рисунки бомбардировки и черепицу разрушенных домов, в то время как поляки презентовали им пепел сожженных трупов, человеческие волосы, предметы одежды и обуви заключенных, а также банку из-под газа «Циклон Б». Как отмечает Цвигенберг, несмотря на всю разницу интерпретаций, этот обмен, равным образом как и сами практики увековечения памяти, свидетельствовали о появлении единого языка памяти: «Современно ошеломительным является тот факт, что этот язык — свидетельства о трагедии, использование предметов искусства, погребение пепла погибших в кенотафе и придание отдельным оставшимся вещам статуса реликвий — развился независимо друг от друга, без взаимовлияния, в абсолютно различных культурных и исторических условиях» (с. 202).

Печальная ирония заключалась в том, что, вернувшись в Японию летом 1963 г., участники марша передали реликвии мэру города в ходе торжественной церемонии. Предполагалось, что они будут помещены в Парке мира, однако спустя неделю их вернули обратно под предлогом отсутствия необходимого свободного пространства. Причина была проста: в условиях «холодной войны» городские власти опасались обвинения в сотрудничестве с «вражеской страной» (с. 205). Урну с пеплом погребли на территории буддистского храма Митаки.

В 1963 г. был создан комитет Хиросима — Аушвиц, который в 1972 г. провел совместную выставку (гл. 7). Однако инициатива открыть общий мемориальный музей в г. Куроки (префектура Хиросимы) потерпела провал. Японское правительство более не было заинтересовано в подобных проектах, поляки были готовы помочь лишь экспонатами, искренне не понимая, почему богатая Япония не может выделить деньги. Попытки найти необходимые средства у израильских спонсоров не только не увенчались желаемым успехом, но чуть ли не привели к международному скандалу: против выступили арабские государства, которые пригрозили Хиросиме не покупать товары, произведенные в городе. На фоне событий войны в Ливане уже арабы говорили о геноциде, осуществляемом Израилем. В середине 1980-х гг. вспыхнул коррупционный скандал вокруг собранных средств, а завершающий аккорд прозвучал в 1989 г., когда большая часть собранных предметов для экспозиции вернулась в Польшу. Почти двадцатилетняя эпопея завершилась проведением в Японии при поддержке Гринписа передвижной выставки «Аушвиц — в наших сердцах», которая имела успех (с. 289).

В завершение стоит высоко оценить рассмотренную монографию с точки зрения ее вклада в разворачивающуюся дискуссию о глобальной памяти. Однако автор строит свое исследование преимущественно на материалах открытых источников, а потому достаточно много внимания уделяет различным общественным инициативам или дискуссиям (доминирует подход case-study, благодаря которому каждая глава скорее воспринимается как отдельная статья), при этом несколько отрывочно описывая то, как память о бомбардировках была вписана в общенациональный исторический нарратив или же испытывала на себе динамику японо-американских отношений. Однако в условиях, когда у нас в России проблемы исторической памяти рассматриваются зачастую сквозь призму государства (неважно, положительную или отрицательную роль приписывают ему), рецензируемая монография может послужить образцом более тонкого и глубокого видения данной проблематики.

БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК

Fishel 2015 — Fishel S. Remembering nukes: collective memories and countering state history // Critical Military Studies. 2015. Vol. 1. N 2. P. 131–144.

Karydaki 2016 — Karydaki D. Review of Hiroshima: The Origins of Global Memory Culture (review no. 1818) // Reviews in History. 2016. 7 Jul. URL: www.history.ac.uk/reviews/reviews/1818 (дата обращения 14.07.2016).

Miyamoto 2016 — Miyamoto Yu. Hiroshima. The Origins of Global Memory Culture by Ran Zwigenberg (review) // The Journal of Japanese Studies. 2016. Vol. 42. N 1. P. 205–209.

Otani et al. 2005 — Otani H., Kusumi T., Kato K., Matsuda K., Kern R., Widner R., Ohta N. Remembering a nuclear accident in Japan: Did it trigger flashbulb memories // Memory. 2005. Vol. 13. N 1. P. 6–20.

Shipilova 2014 — Shipilova A. From Local to National Experience: Has Hiroshima Become a «Trauma for Everybody» // Japanese Studies. 2014. Vol. 34. N 2. P. 193–211.

Hiroshima: from the city development strategy to a global culture of memory. Rev.: [Zwigenberg R.] Hiroshima. The Origins of Global Memory Culture. Cambridge, 2014

Pakhalyuk Konstantin A. — PhD Student of the Department of political science, MGIMO (University) of the The Ministry of Foreign Affairs of Russia (Moscow)

REFERENCES

Fishel S. Remembering nukes: collective memories and countering state history. Critical Military Studies. 2015. Vol. 1. N 2. P. 131–144.

Karydaki D. Review of Hiroshima: The Origins of Global Memory Culture (review no. 1818). Reviews in History. 2016. 7 Jul. URL: www.history.ac.uk/reviews/reviews/1818 (date of access 14.07.2016).

Miyamoto Yu. Hiroshima. The Origins of Global Memory Culture by Ran Zwigenberg (review). The Journal of Japanese Studies. 2016. Vol. 42. N 1. P. 205–209.

Otani H., Kusumi T., Kato K., Matsuda K., Kern R., Widner R., Ohta N. Remembering a nuclear accident in Japan: Did it trigger flashbulb memories. Memory. 2005. Vol. 13. N 1. P. 6–20.

Shipilova A. From Local to National Experience: Has Hiroshima Become a «Trauma for Everybody». Japanese Studies. 2014. Vol. 34. N 2. P. 193–211.

 

[1]© Пахалюк К.А., 2016

Пахалюк Константин Александрович — аспирант кафедры политической теории, МГИМО (У) МИД России; konstantin.pahalyuk@rvio.org

1 О более современных процессах коммеморации см. Специальный выпуск журнала Critical Military Studies (2015. Vol. 1. N 2), а также (Fishel 2015; Otani et al., 2005; Shipilova 2014).

[2] Мы намеренно говорим здесь об Аушвице, полагая, что выбор между польским и немецким названием имеет значение, ведь история самого лагеря теснейшим образом связана с политикой нацистского режима, который переименовал простой польский город Освенцим в Аушвиц. Соответственно трагедия и память о ней принадлежит именно ему, нацистскому Аушвицу, но вовсе не польскому Освенциму.

 

682