Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь

 

Морозов В.Е. Выступление по поводу доклада "Какое прошлое нужно будущему России?"

При цитировании ссылаться на печатную версию: Морозов В. Е. Выступления на круглом столе «Какое прошлое нужно будущему России?» на конференции «Пути России — 2017» (МВШСЭН, 25 марта 2017 г.) // Историческая экспертиза. 2017. № 3. С. 86-92.

Вячеслав Морозов - профессор Тартуского университета.

Круглый стол Вольного исторического общества на конференции "Пути России - 2017" (МВШСЭН, 25 марта 2017 года)

 

Открывая нашу дискуссию, прежде всего, обозначу цели своего выступления. Для того, чтобы ответить на ключевой вопрос – какое прошлое нужно будущему России? – необходимо попытаться для начала установить основной посыл обсуждаемого доклада, политическую повестку дня, которая за ним стоит. То есть я попробую применить к самому докладу метод деконструкции и поразмышлять о его более широком дискурсивном и политическом контексте.

Это означает, что я буду анализировать доклад как своего рода речевой акт, как попытку что-то изменить путем говорения, попытку совершить определенные политические действия путем участия в общественной дискуссии. А в этом случае важна аудитория, важен вопрос об адресатах доклада – это я тоже хотел бы обсудить. При этом я прекрасно понимаю, что в докладе много голосов, и он сознательно сделан так, чтобы не стричь все и всех под одну гребенку; в его нынешней версии нет абсолютно четкой, последовательно сформулированной идейной, нормативной позиции. Я буду в основном обращаться к одному из этих голосов, который меня больше всего интересует и который в каком-то смысле слышен хуже других. Не потому, что это тихий голос: наоборот, этим голосом говорят многие авторы доклада и симпатизирующие им участники обсуждения. Голос громкий, но, поскольку многие с ним солидарны, он вроде бы говорит самоочевидные вещи: от него труднее остраниться, чтобы критически переосмыслить то, что этот голос говорит. А переосмыслить, на мой взгляд, необходимо.

Когда я услышал этот голос, это заставило меня задуматься над следующим вопросом: две ли памяти в России или, может быть, их три? Потому что помимо народной памяти и государственной памяти, которые в докладе анализируется, есть еще память самих авторов доклада, или значительной их части. Эта память тоже идеологизирована, и именно она зачастую прорывается в тексте доклада в качестве одного из голосов.

Очевидно, что исходным пунктом для этой третьей памяти является глобальный западный – или, если хотите, северный – либеральный консенсус вокруг нескольких основных пунктов. Очень схематично можно сказать, что в негативе этот консенсус строится вокруг таких символов, как Бухенвальд, Катынь, и, скажем, Прага 1968-го года. Эти имена отсылают к событиям, символизирующим темную сторону европейской и мировой истории, то прошлое, которое подразумевается лозунгом «Никогда больше!». Позитивная же сторона этой памяти представлена, например, конвенциями Совета Европы и правозащитной традицией в целом – то есть историей борьбы за права человека, в первую очередь индивидуальные. Еще одна центральная дата для этой памяти – 1989 год: падение Берлинской стены, крах советской империи и освобождение Европы от коммунистического диктата.

В этой связи приведу одну наиболее характерную цитату: «Коммунистическая идея оказалась ложным мифом. Альтернативный мировому капитализму путь к мировой гармонии обернулся железнодорожной колеей к воротам ГУЛАГа» (с. 40 ). Факт, что попытка реализации коммунистической идеи в СССР привела к массовым репрессиям, конечно, бесспорен. Вместе с тем, тон изложения этих фактов заставляет задуматься об идеологической подоплеке данного высказывания. Эту цитату, например, можно интерпретировать как утверждение, что капитализму нет альтернативы. Победа коммунизма, как мы все знали в советские времена, когда-то была неизбежна. Вот так же и сейчас определенному кругу людей – не только в России – представляется, видимо, что неизбежна победа капитализма.

Более того, советский террор объявляется патологическим явлением, недоступным рациональному пониманию: «Внутри этой забытой ныне системы все было логично и оправдано – за ее пределами нет никакого смысла, кроме голого насилия и бессмысленного террора. Это требует лишь однозначного осуждения как самое изуверское преступление против человечности, произошедшее в силу страшного соблазна и страшной аберрации, связанной с попыткой не просто построить новое общество, но ради этого создать новую, неведомую и невозможную человеческую природу» (с. 42).

Как мы знаем, такого рода дискуссии имели место в связи с понятием тоталитаризма и осмыслением Холокоста, особенно в контексте работ Ханны Арендт. Известно и одно из самых существенных возражений против идеи о том, что тоталитаризм вообще, и нацистский или сталинский террор в частности, были своего рода «провалом» в европейской истории, не поддающимся объяснению отклонением от человеческой природы и европейской традиции. Если террор был аберрацией, нет нужды искать ему рациональных объяснений, которые неизбежно заставляют поставить вопрос о том, как связаны между собой капитализм и тоталитаризм, демократия и империя, Просвещение и Холокост.

Естественно, представления о советском периоде как находящемся вне «нормальной» истории и о терроре как о чудовищной аберрации сами по себе не новы. Скорее наоборот: эти утверждения воспроизводят здравый смысл российской либеральной интеллигенции, которая говорила и писала еще во второй половине 1980-х годов о том, что в 1917-м страна свернула с магистрального пути истории и нужно на этот путь как можно скорее вернуться. Для радикальных идеологов перестроечного времени такое представление о безальтернативности капитализма было простительно, потому что они-то как раз пытались выстроить альтернативу советской системе, которую они (на мой взгляд, правильно) считали несправедливой и изжившей себя, но которая на тот момент все еще господствовала. И мы вроде бы попытались вернуться в «нормальную» историю, начали строить демократию и рынок, но – снова куда-то свернули, не то в 1999-м, не то в 2012-м, не то в 2014-м.

Лично у меня тот факт, что я снова будто бы читаю «Литературную газету» образца 1988 года, с призывами вернуться в цивилизованный капитализм, вызывает серьезную озабоченность. Я вижу в этом симптом истощения творческих сил и, как следствие, неспособности критически осмыслить современный мир, положение своей страны в этом мире и свою, как интеллекутала, роль в политическом и общественном развитии страны. Поясню, что я имею в виду.

Прежде всего, постсоветская Россия вполне успешно встроилась в «цивилизованный капитализм». (Я придерживаюсь мнения, что и Советский Союз был вполне органичной частью капиталистической миросистемы, но это предмет отдельного большого разговора.) Просто нам немного не повезло: наша страна с самого начала, с XV–XVI веков, участвовала в капиталистическом разделении труда в качестве периферийного поставщика сырья. Сохраняя формальный суверенитет, Российская империя во многих отношениях развивалась как колония Западной Европы, но при этом сама успешно колонизировала Сибирь, Кавказ, Восточную Европу и Центральную Азию. В своей книге о России как империи-субалтерне я писал о том, что имперский синдром в сочетании с антиколониальным ресентиментом решающим образом определяют российскую политику, в том числе начавшийся в 2012 г. «консервативный поворот».

Выбраться из ловушки полупериферийного развития непросто; как показывает почти вся российская история, этого точно нельзя добиться, если ставится задача «стать нормальной цивилизованной страной». Мы, повторяю, уже сегодня – нормальная страна в ряду других нормальных полупериферийных стран – таких, как Турция, Бразилия, Иран. Соответственно, и задачи, стоящие перед Россией, гораздо более масштабны: нам нужно найти свой путь преодоления структурной зависимости от капиталистического ядра, ухода от сырьевой экономики, основанной на ренте и, следовательно, подверженной коррупции. Для этого, безусловно, нужна демократия, но ее нельзя будет построить по модели «возвращения в цивилизацию», просто потому, что исходные условия слишком своеобразны.

Именно в этом контексте как раз и важен вопрос аудитории доклада. В нем много критики существующей политики памяти, но если политика неверна, вредна, то ее нужно менять. К кому адресован этот призыв? Казалось бы, аудиторией должна быть общественность, публика. Ведь в конечном итоге мы говорим о демократической политике памяти, а в демократии общественное мнение играет решающую роль. Однако, к сожалению, представление о публичном, которое нам представляют авторы доклада, крайне заужено. Это не сказано явно, но тем не менее легко увидеть, как в манере, напоминающей российский XVIII век, разводятся понятия «публика» («образованная публика») и «народ»: «Советский народ 1960–1970-х годов действительно мог составлять особую общность довольно счастливых людей – тех, кому повезло выжить в условиях практически непрерывных волн репрессий … Те, кто сумел выжить, забыв старую, упоминаемую Булгаковым “норму”, приспособившись к нормам новым, зачастую плохо согласуемым с самой природой человека, и составили ту самую “новую общность”, которую всячески пропагандировали позднесоветские идеологи. Потомки выживших со сдвигом в одно поколение составляют большинство тех, кого можно назвать постсоветскими людьми. … Другой электорат, другая Россия – в расстрельных и лагерных могилах, вместе с не родившимися потомками» (с. 43).

Авторы доклада, опять-таки, не одиноки в таком взгляде на российское общество (как не одиноки они в представлении о безальтернативности западного пути). Тезис о том, что лучшие представители российской нации были в свое время уничтожены в сталинских лагерях, а те, кто выжил – это приспособленцы или наследники приспособленцев, часто выдвигается и в научных трудах, и в публицистике, и даже в массовой литературе. В какой-то степени такое видение – это наследие раскола между европеизированными элитами и «отсталыми» массами, появившегося в России по итогам петровских реофрм и, согласно Джеффри Хоскингу, составившего одно из главных препятствий на пути формирования политической нации. Тема «простого народа», которому часто сочувствуют, но которому почти никогда не доверяют – это, конечно, одна из ведущих тем классической русской литературы и российской культуры в целом.

Однако с точки зрения политической практики такой взгляд на собственный народ ведет в тупик. К массовой аудитории в таком случае апеллировать бесполезно: народ, являющийся продуктом негативного отбора, склонный к приспособленчеству изначально, да еще и оглупленный пропагандой, по определению не оценит всех прелестей цивилизованного существования, которое сулят ему интеллигенты. Поэтому главная аудитория доклада – это как раз та самая «образованная публика», «подлинные элиты», которые каким-то непостижимым образом все-таки пережили негативный отбор и смогли унаследовать великую русскую культурную традицию.

Авторы доклада признают, что «нормальное будущее страны требует иного по качеству человеческого материала» (с. 34), однако эта тема ставится лишь в контексте функционирования электронных СМИ. Просвещение и образование – традиционная для российской интеллигенции тема – в докладе обсуждаются в сугубо инструментальном ключе, системного подхода я не увидел. Зато много критики в адрес государства, которое насаждает неправильную, тоталитарную память о прошлом.

Именно государство, власть и видится авторам доклада в качестве основного слушателя за пределами собственно интеллигентского круга, и именно государство остается главным, если не единственным, политическим субъектом, который все еще способен что-то изменить. Речь даже не о довольно обширном разделе «Уроки для власти», а скорее об общем тоне недовольства тем фактом, что власть не желает прислушиваться к мнению интеллигенции, который доминирует в тексте доклада. Однако если вдуматься, то остается совершенно непонятным, почему, собственно, власть должна разделять обеспокоенность авторов, зачем ей реагировать на эти советы и критику. Власть, напротив, все последние годы только и занята тем, что укрепляет идеологическую составляющую существующего режима. Более того, сам режим прочно встроен в мировые структуры господства, распределения благ и разделения труда. Иными словами, российский режим вполне укоренен в объективной реальности того самого цивилизованного капитализма, к которому, по мнению его либеральных критиков, нам еще только предстоит присоединиться, и российские политические элиты в этой реальности, даже на периферии, прекрасно себя чувствуют. (Правда, в последние годы из-за экономического кризиса жизнь стала несколько менее прекрасна, но пока это, по всей видимости, воспринимается как временные трудности.)

Именно поэтому позиция той части интеллигенции, которая видит в себе и своих коллегах единственных наследников классической русской культуры и противопоставляет себя невежественной, оглупленной массе – это позиция заведомо проигрышная. В конечном итоге она ведет к идентификации с властью (по Пушкину – как с единственным европейцем) и к оправданию существующей системы, поскольку мы оказываемся с властью по одну сторону баррикад. Ведь и в околовластных кругах есть немало людей, которые понимают, что дела в стране идут не очень хорошо, и, в частности, не испытывают восторга от ресталинизации и попыток насаждения имперской исторической памяти. Их идеал – это относительно либеральная, экономически открытая система, в которой элиты пользуются всеми благами цивилизации, а народ находится под контролем. Закручивание гаек многим не нравится, но они готовы «отнестись с пониманием» именно потому, что не доверяют народу, боятся его. Страх перед «лихими девяностыми» – это не только продукт манипуляции и пропаганды, за ним стоит призрак «бессмысленного и беспощадного русского бунта», который еще в XIX веке превратился в один из узловых пунктов российских общественно-политических дискуссий. Поэтому многие представители элит полагают, что лучше уж пусть будет культ Сталина, который, конечно, тормозит модернизацию, но зато обеспечивает стабильность. Все-таки, какой-никакой прогресс имеет место, правительство занимается импортозамещением, финансы в порядке, а без пармезана как-нибудь проживем – лишь бы только не революция.

Чтобы закончить на конструктиве (хотя и без переизбытка оптимизма), предлагаю задуматься над тем, насколько адекватны наши представления о российском массовом сознании. Власть считает, что большинство российского народа составляют сталинисты, которые верят в твердую руку и склонны бунтовать, если твердой руки не чувствуют. Сталинистские взгляды, безусловно, широко распространены среди россиян. Вместе с тем, как мы знаем из трудов Антонио Грамши, и как показывают непредвзятые социологические исследования, здравый смысл масс – это всегда крайне аморфное явление, он многогранен и многолик, в нем уживаются различные противоречащие друг другу ценности, представления, исторические мифы. Это, как мне кажется, прекрасно показывает и социологическая часть доклада: ведь «вторая память» опирается именно на массовый здравый смысл, который мобилизуется на низовом уровне и превращается в альтернативный вариант исторического сознания.

Возможности такой мобилизации определяются борьбой за гегемонию – за то, чтобы определять, какой именно режим истины доминирует в данном обществе. В ходе этой борьбы различные политические силы апеллируют к разным элементам здравого смысла, в поисках политической поддержки выдвигая те или иные элементы на первый план, закрепляя их в качестве опорных пунктов и выстраивая вокруг них более или менее последовательный исторический нарратив и, шире, господствующую идеологию.

Пока в России всем этим всерьез занимается только государство, тогда как оппозиционная интеллигенция продолжает критиковать власть за неправильную историческую политику, но напрямую к массам не обращается. А если бы обратилась – обнаружила бы широкий спектр разнообразных дискурсивных ресурсов, вокруг которых можно было бы выстраивать альтернативные политические платформы. Ведь у народа в сердце – не только Сталин, там весь барельеф сталинских времен, то есть и Маркс, и Энгельс, и Ленин, и много разных других представлений о том, что хорошо и что плохо.

Вопрос о массовом сознании особенно актуален сегодня, когда либеральный консенсус, отражением которого является российский западнический дискурс, со всей очевидностью распадается. Его основополагающие символы, о которых я говорил в начале, утратили свою неоспоримость. Успешные политические карьеры сегодня строят, бросая вызов либеральному консенсусу и пересматривая его узловые пункты – как правило, с ультранационалистических позиций. Так, если Бухенвальд был символом преступлений нацизма, то сегодня, в зависимости от контекста, легко обвинить во всем немцев (именно немцев, а не нацистов) или, наоборот, заявить, что евреи были сами виноваты. В массовых убийствах в Катыни всегда были склонны обвинять русских как народ, и сейчас эта позиция усиливается. То же относится и к подавлению «пражской весны», а вот правозащитная традиция интерпретируется уже как признак нового, европейского колониализма (в этом российские консерваторы очень похожи на своих польских или венгерских собратьев, хотя первые критикуют объединенную Европу извне, а вторые – вроде как изнутри).

Так что сегодня в эклектическом пантеоне массового сознания можно, вероятно, увидеть и профиль Трампа, рядом с Марксом и Сталиным. Это, безусловно, проблема, но пока еще не катастрофа. С массовым сознанием необходимо работать всерьез, пытаться искать в нем элементы, которые можно было бы мобилизовать для строительства прогрессивного общества – в том числе, конечно, и такого, в котором существовала бы плюралистичная, демократическая историческая память. Именно поэтому, несмотря на мое несогласие со многими положениями доклада, в целом он все-таки вызывает у меня оптимизм. Наличие в России «второй памяти», которая вырастает снизу и скорее вопреки, чем благодаря политике властей – это очень хороший признак. Он говорит о возможности и необходимости диалога между разными идеологическими платформами, о готовности народа к участию в демократической политике. Однако такая политика не возникает сама по себе, это задача интеллектуального и морального лидерства, задача политической гегемонии. Вопрос о том, за кем именно останутся лидирующие позиции в будущей России – за либералами, левыми, консерваторами-охранителями или, может быть, популистами наподобие Трампа – на данный момент остается открытым.

 

 

689