Миронов Б.Н. «Не дай вам Бог жить в эпоху перемен»


Борис Николаевич Миронов, доктор исторических наук, профессор Санкт-Петербургского государственного университета, автор более 400 работ, ряд из них переведены на английский и китайский языки. Основные монографии:

Миронов Б. Н. Историк и математика (Математические методы в историческом исследовании). — Л.: Наука, 1975. — 184 с.

Миронов Б. Н. Внутренний рынок России во второй половине XVIII — первой половине XIX в. — Л.: Наука, 1981. — 259 с.

Миронов Б. Н. Историк и социология. — Л.: Наука, 1984. — 174 с.

Миронов Б. Н. Хлебные цены в России за два столетия (XVIII–XIX вв.). — Л.: Наука, 1985. — 301 с.

Миронов Б. Н. Русский город в 1740–1860-е годы: демографическое, социальное и экономическое развитие. — Л.: Наука, 1990. — 271 с.

Миронов Б. Н. История в цифрах: (Математика в исторических исследованиях). — Л.: Наука, 1991. — 167 с.

Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи (XVIII — начало XX в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства: в 2 т. — СПб.: Дмитрий Буланин, 1999. — Т. 1 — 548 с.; Т. 2 — 566 с.

То же. — 2-е изд., испр. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2000. — Т. 1 — 548 с.; Т. 2 — 566 с.

То же. — 3-е изд., испр. и доп. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. — Т. 1 — 548 с.; Т. 2 — 583 с.

The Social History of Imperial Russia, 1700–1917: In two volumes. Boulder: Westview Press, 2000. — Vol. 1 — 562 p.; Vol. 2 — 398 p.

Историческая социология России: Учебное пособие. СПб.: Издательский дом С.-Петербургский гос. университет; Интерсоцис, 2009. — 536 с.

Миронов Б. Н. Благосостояние населения и революции в имперской России: XVIII — начало ХХ в. — М.: Новый хронограф, 2010. — 911 с.

То же. — 2-е изд., испр., доп. — М.: Весь мир, 2012. — 848 с.

The Standard of Living and Revolutions in Russia, 1700–1917. London and New York: Routledge; Taylor and Francis Group, 2012. 668 p.

Миронов Б. Н. Страсти по революции: Нравы в российской историографии в век информации. — М.: Весь мир, 2013. — 336 с.

То же. — 2-е изд. М.: Весь мир, 2014. — 336 с.

Миронов Б. Н. Российская империя: от традиции к модерну: в 3 т. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2014, 2015. — Т. 1 — 896 с.; Т. 2 — 912 с.; Т. 3 — 992 с.

То же. 2-е изд., испр. — СПб.: Изд. Дмитрий Буланин, 2018. — Т. 1 — 896 с.; Т. 2 — 912 с.; Т. 3 — 992 с.

Миронов Б. Н. Управление этническим многообразием Российской империи. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2017. — 640 с.

Миронов Б.Н. Российская модернизация и революция. СПб.: Дм. Буланин, 2019. — 528 с.

 

Почему вы решили стать историком? Сказалось ли здесь влияние семьи, школьных учителей, чтение книг?

 

Историком я стал, можно сказать, нечаянно и случайно. Когда в 1959 году поступал в Ленинградский государственный университет, то выбрал не исторический, а экономический факультет, отделение политической экономии. У меня были для этого соответствующие мотивы. В школе физика, химия, биология, география, астрономия давали представление о том, как и по каким законам живет цельная, гармоничная, целесообразно устроенная природа. Из социальных наук преподавали только историю, которая подобных знаний относительно общества не давала. Между тем общество, как и природа, представлялось, да и, честно говоря, сейчас представляется цельным, разумным, гармоничным, целесообразным, рациональным, упорядоченным, стройным целым. В голове были вопросы: какими средствами достигается эта цельность; как в стране миллионы разных людей с различными и часто противоречивыми целями дружно и согласованно работают друг для друга и достигают поставленных целей? Мне хотелось найти на эти вопросы ответы.

Перед поступлением в университет я размышлял, какой факультет выбрать, чтобы заниматься интересующими меня проблемами. Подходящего факультета не было, потому что мои интересы находились, как бы мы теперь сказали, в сфере социологии, социальной психологии, культурологии, социальной антропологии или социальной философии, а историческая наука, как мне казалось, не могла удовлетворить моих интересов. Исходя из того, как история изучалась в школе, я считал, что историческая дисциплина далека от жизни, это своего рода музей или антикварный магазин. А мне хотелось заниматься глобальными актуальными проблемами современности. В 10-м классе я стал наводить справки.

Мой преподаватель литературы, он же директор школы, Александр Дмитриевич Переверзев, как-то заметил в разговоре, что интересующие меня вопросы изучаются на философском факультете (исторический материализм) и на экономическом факультете (политическая экономия). Познакомившись со структурами факультетов, я решил, что мне скорее подойдет отделение политической экономии экономического факультета — по двум причинам. Во-первых, исторический материализм изучался на философском факультете, а мне философия представлялась слишком абстрактной наукой, далекой от реальной жизни по сравнению с политэкономией. Во-вторых, мне казалось, что экономическая сфера в обществе главная и боле конкретная, а у меня всегда была склонность к эмпирии и актуальности. Поэтому я остановился на экономическом факультете, хотя теперь понимаю, что исторический материализм, т. е. социальная философия, более соответствовал моим тогдашним устремлениям. Сдав экзамены, я на два года стал политэкономом и изучал все то, что изучалось тогда на экономических факультетах — политическую экономию, математику, исторический материализм, экономическую историю, экономический анализ, бухгалтерский учет и т. д. Благодаря этому я познакомился с основами экономической и математической статистики и экономического анализа и кое-что усвоил.

Если говорить об экономическом факультете, то поступил я на него исключительно из личных побуждений и соображений. Не было учителей и старших товарищей, которые бы мне его порекомендовали. Я все-таки оканчивал школу в 1959 году. Старшие классы пришлись на 1957–1959 годы — на время, когда, несмотря на начавшуюся «оттепель», все, включая учителей, были по-прежнему очень осторожны и никто не решался обсуждать какие-либо серьезные проблемы со своими учениками. Не припомню, чтобы в школе говорили о ХХ съезде КПСС и разоблачении культа личности И. В. Сталина. Кроме того, я был круглым отличником и первым учеником в школе. Мне легко давались все предметы. Наверное, поэтому у учителей и не возникало вопроса, что порекомендовать этому юноше. Мои родители были далеки от моих интересов, но их не обсуждали и не осуждали. Отец был кадровым офицером, мама — служащей (по-современному — скромным менеджером). Куда решил сын поступать, то и хорошо. В 1950-е годы проблемы дохода, карьеры и славы меня, моих родителей, как и моих учителей, не волновали. Если бы в 1959 году в университете был весь набор факультетов, существующих в настоящее время, думаю, что пошел бы на социологический или психологический, потому что, как я уже говорил, меня интересовали те проблемы, которыми сейчас занимаются социология, социальная психология, культурология, социальная антропология.

Что касается чтения, то не припомню, чтобы в школьные годы какие-то книги повлияли на мои интересы и увлечения и подвигли к поступлению на экономический факультет.

 

На втором курсе, в 1961 году, вы были отчислены из ЛГУ за «антимарксистские взгляды», но в том же году решением ректора были восстановлены. Расскажите, пожалуйста, об этой истории.

 

Я проучился на экономическом факультете два года, был отличником, получал повышенную стипендию, на которую, кстати сказать, можно было прожить. А в конце второго курса меня действительно отчислили. Проблема была в том, что на втором курсе на занятиях по политэкономии и экономической истории я стал задавать неудобные в то время для преподавателей вопросы. Ведь тогда было принято считать: то, что говорит преподаватель, а тем более профессор, есть истина если не в последней, то в предпоследней инстанции. И вопросы, ставящие под сомнение то, что говорил преподаватель на лекциях, задавать было не принято. А может быть, они даже и не возникали в головах студентов. Во всяком случае, я таких вопросов не слышал. Я был в то время наивным молодым человеком — какие вопросы возникали, те и задавал; если сомневался, то высказывал свои сомнения. Мои выступления на семинарах вызывали у двух преподавателей недоумение и раздражение.

Чаша терпения моих учителей переполнилась, когда я сделал три ревизионистских доклада. В одном доказывалось, что при капитализме не происходило обнищания рабочих (что шло вразрез с марксистской доктриной об относительном и абсолютном обнищании пролетариата при капитализме), во втором — что источником прибыли капиталистов являлась не эксплуатация рабочих, а природа, в третьем развивалась идея, что при социализме существовало товарное производство и что советские рабочие были отчуждены от собственности. Должен сказать, что к этим мыслям я пришел вполне самостоятельно, ибо не читал никакой запрещенной литературы, не слушал радиостанции «Голос Америки» и «Свободную Европу» и не общался с диссидентами. Подвела любознательность и отсутствие страха думать и говорить.

В довершение в конце второго курса я написал курсовую работу на тему «Относительное и абсолютное обнищание пролетариата при капитализме». В советской политической экономии была сформулирована такая концепция, из которой следовало, что при капитализме положение рабочего класса ухудшается не только относительно других классов, но и в буквальном смысле, т. е. понижаются реальная заработная плата и реальные доходы в целом. Мне нужны были данные, касавшиеся прежде всего положения пролетариата за рубежом, поскольку Маркс сформулировал свои выводы на материале западноевропейских стран, прежде всего Великобритании. Я взял для исследования XIX–XX века. В 1961 году западной литературы на эту тему в библиотеках не было, а то, что поступало, находилось в спецхране. Студенту второго курса попасть туда было невозможно. Поэтому я использовал, кроме работ советских экономистов, доступные мне книги зарубежных «буржуазных» экономистов, опубликованные в России в 1900–1930-е годы, монографии известного марксистского немецкого экономиста и историка Юргена Кучинского, напечатанные по-русски в 1950-е годы, а также доступные статистические справочники. Когда я собрал и проанализировал по своему разумению эти данные, у меня не получилось, что на Западе происходит абсолютное обнищание рабочих. Наоборот, оказалось, что реальный жизненный уровень повышался у всех слоев населения, в том числе у пролетариата. Думаю, это была последняя капля.

Дело осложнилось тем, что занятия на втором курсе вел декан факультета — профессор Виктор Андреевич Воротилов, который читал политическую экономию социализма и советскую экономическую историю. Я думаю, именно он сыграл ключевую роль в том, что меня решили отчислить: Виктор Андреевич был человеком ответственным и, может быть, чересчур усердно выполнял свои обязанности. Шел 1961 год, требования к лояльности студентов еще не были отменены. По-видимому, я иногда ставил его в затруднительное положение своими вопросами и сомнениями в том, как он толковал советскую экономическую историю, и вызывал раздражение своей критикой его учебных курсов за то, что они дублировали друг друга.

В начале 1960-х годов студенты на экономический и философский факультеты должны были поступать с обязательным трехлетним производственным стажем. Меня же приняли сразу после школы, потому что как примерному ученику и активному комсомольцу мне, по ходатайству школы, для поступления в университет на экономический факультет дали рекомендацию от горкома комсомола. Поэтому среди студентов я оказался самым молодым — 17-летним мальчиком. Остальные были старше меня как минимум на пять лет. Учились даже отставные офицеры. Словом, по сравнению со мной они были зрелыми. Сокурсники не вмешивались в мои дискуссии с преподавателями, а просто слушали и с интересом наблюдали. Было, наверное, любопытно смотреть со стороны, как мальчик спорит с профессором и что из этого выйдет. Но ни осуждений, ни одергиваний, ни предупреждений от них мне не поступало. Скорее они поддерживали мою любознательность, но сами вопросов и сомнений не высказывали.

Декан решил отчислить меня из университета. С этой целью меня вызвал заместитель декана Рюрик Степанович Горчаков и предложил уйти с факультета по собственному желанию, т. е. «по-хорошему». Я не предполагал подобного сценария развития событий, был потрясен и от предложения отказался. Декан повторил предложение и пригрозил, что будет хуже, если я не сделаю так, как мне говорят. На вопрос: «За что?» — он ответил: «Вы нам не подходите». Я вновь отказался. Тогда администрация применила следующий прием. Договорилась с четырьмя преподавателями, чтобы они не принимали у меня четыре зачета и поставили неуд. Я приходил сдавать зачет, но преподаватели отказывались меня слушать, говоря, что зачет мне поставить не могут.

Курсовая работа — один незачет; спецсеминар, где я выступал с докладом, — второй; политическая экономия социализма (этот курс читал декан) — третий; и четвертый — физкультура! Очевидно, что декан не смог найти на факультете четвертого преподавателя, который бы согласился поставить мне незачет и поэтому вынужден был обратиться к преподавателю физкультуры, который это сделал. Таким способом мне искусственно сделали академическую неуспеваемость и на этом основании отчислили из университета с соответствующей формулировкой: «За академическую неуспеваемость», которая лишала меня право поступить учиться на другой факультет или в другое учебное заведение как неспособного получить высшее образование.

Когда я проявлял на занятиях активность и самостоятельность, то не предвидел никаких тяжелых последствий для себя. Был уверен, что ничего дурного не делаю, проявляя обычную для меня любознательность. Мне казалось, что это нормальное поведение — спорить о том, с чем не согласен, спрашивать о том, в чем сомневаешься и т. д. Ведь тогда нас в школе учили и ориентировали на инициативу, на проявление самостоятельности, на искренность и честность. Поэтому я не мог представить, что такое примерное поведение повлечет за собой столь тяжелое последствие — отчисление из университета.

Декан хотел, чтобы меня исключили также из комсомола. Но совершенно неожиданно — думаю, для всех — меня поддержал секретарь комсомольской организации экономического факультета. Это была аспирантка или молодая преподавательница — к моему великому сожалению, не запомнил ее имя. Ее поддержка меня спасла, и дело ограничилось выговором. Если бы меня тогда вдобавок исключили с треском из комсомола, то продолжить учебу было бы очень проблематично. Конечно, мир не без добрых людей. Однако очевидно, что изменилось время. Десять лет до этого секретарю комсомольской организации за свое поведение как минимум пришлось бы расстаться с университетом. Но шел 1961 год, испуг у многих прошел, люди стали обретать свое лицо и мнение. Декан, чтобы не входить в конфликт с секретарем комсомольской организации, пошел на компромисс: мне объявили выговор по комсомольской линии.

Когда о случившемся узнали родители и бабушка с дедушкой, они были в шоке. Бабушка даже начала сушить сухари. Они полагали тогда, что исключением из университета дело не закончится и меня заберут и посадят. В моей семье о таких вещах никогда прежде не говорили, и я поэтому не представлял, какие последуют неприятности, если отклоняться от принятых стандартов и образцов поведения. Потому и вел себя опрометчиво и легкомысленно. Отец пожалел, что не предупредил меня и рассказал, что, когда он учился в академии, у него тоже были там некоторые идеологические проблемы, которые, к счастью, благополучно разрешились.

Одновременно с отчислением администрация факультета обратилась в военкомат с просьбой немедленно забрать меня на трехлетнюю службу в армию, дав при этом отрицательную характеристику, в которой я назывался антимарксистом и антисоветчиком. Студенты тогда освобождались от воинской повинности — в университете была военная кафедра и по окончании присваивался офицерский чин. А теперь, когда меня исключили, я автоматически подлежал призыву в армию. Действительно, вскоре меня вызвали повесткой в военкомат и назначили дату для прохождения медкомиссии.

Между тем по настоянию родителей я начал ходить по разным инстанциям с просьбой восстановить меня в университете. Я прошел по всем доступным мне инстанциям. Но безрезультатно. Меня удивило, что никто меня не стыдил, не призывал повиниться и исправиться, а просто говорили, что ничего теперь уже нельзя сделать, надо просто отслужить в армии, а потом вновь поступить в университет. Например, когда я говорил с первым проректором, китаеведом Геронтием Валентиновичем Ефимовым. Он был со мной очень любезным, не высказывал никаких упреков, не осуждал и не стыдил. В его глазах мне виделось сочувствие, но ситуация была такая, по его словам, что отменить приказ уже нельзя.

Военкомат наседал, у меня уже забрали паспорт. Оставалось поговорить только с ректором университета — математиком, членом-корреспондентом АН СССР Александром Даниловичем Александровым. Он как раз вернулся из длительной командировки во Францию, поэтому раньше мне не удавалось с ним встретиться. Я пришел на прием, а в это время ректор собирался на ученый совет и находился на пороге кабинета. Он предложил мне рассказать ему о моей проблеме по дороге на ученый совет. Наша беседа продолжалась не более пяти минут. Я вкратце рассказал о своем деле. Ректор спросил: «Извините, обнищание? Я только что вернулся из Парижа и не видел там никакого обнищания. Вы не путаете что-нибудь?» Отвечаю: «Нет». Он назначил прийти на следующий день в ректорат, к первому проректору. У меня не было никаких радужных надежд. Но когда я пришел в назначенное время, Г. В. Ефимов, у которого я уже неоднократно безрезультатно бывал, спросил: «На какой факультет хотите?» Для меня это было полной неожиданностью. Я говорю: «Как на какой?! На экономический, конечно». Проректор: «Ну, к сожалению, на экономический нельзя. Декан решительно против. Он так поставил вопрос: «Либо я, либо Миронов». А так — можете пойти на любой, мы вас переведем». Тогда в ЛГУ было, кажется, 11 факультетов. Я стал размышлять и решил перевестись на исторический факультет.

Буквально на следующий день был подготовлен приказ об отмене приказа об исключении, т. е. о восстановлении меня студентом, и переводе на второй курс исторического факультета. Помню, новый приказ начинался словами: «Во изменение приказа №…». Решение А. Д. Александрова о восстановлении меня в университете было беспрецедентно быстрым и смелым. Наверное, он принял его, посоветовавшись с доверенными людьми. С одной стороны, это свидетельствует о том, что в ректорат ЛГУ пришла «оттепель». Однако, на мой взгляд, личностные качества ректора сыграли большую, а может быть, и решающую роль. Принять и реализовать важное неординарное и, наверное, рискованное решение за один день способен далеко не каждый администратор.

Так я стал историком. Между прочим, в 1961 году экономический, исторический и философский факультеты находились в одном здании. Экономический потом перевели в другое место, а философский и исторический расширились. Я мог свободно ходить с одного факультета на другой, иногда встречаться с В. А. Воротиловым, который при нечаянной встрече делал вид, что меня не узнает.

Часто думаю, что было бы, если бы я остался на экономическом факультете и его окончил? Факультет готовил преподавателей политической экономии для экономических факультетов, где эта дисциплина и читалась. Поэтому меня ожидала судьба преподавателя политической экономии и автора работ по соответствующей тематике. Однако, учитывая мои научные устремления и известную самостоятельность в мыслях, я бы вряд ли остался в политэкономии. Из-за ее чрезмерной идеологизированности у меня очень скоро вновь бы начались конфликты, которые добром бы не закончились. Легко было простить заблуждения 19-летнего юноши, списав их на молодость. Прощать подобные грехи зрелому человеку вряд ли бы стали. В лучшем случае мне пришлось бы оставить экономическую науку и найти другое поприще. Мой двухлетний опыт убедил, что политическая экономия в том виде, в котором она существовала в позднесоветскую эпоху, — это не для меня. В поисках своего места в науке в конечном итоге я пришел бы к тому, чем занимаюсь как историк в последние тридцать лет после перестройки. От себя никуда не уйти.

В моей первой бесцензурной книге «Социальная история Российской империи» я реализовал свои смутные стремления молодости понять и объяснить, как существовало и функционировало общество, как оно развивалось, как поддерживалось его единство и целостность, какие факторы это обусловливали. Вторая книга, вызвавшая большие споры в историографии, — «Благосостояние населения и революции в имперской России» — это, по сути, завершение моей курсовой студенческой работы об обнищании пролетариата при капитализме. Моя последняя монография «Российская модернизация и революция» — это воплощение моего увлечения исторической психологией в аспирантские годы и стремления понять, как изменялась психология людей исторически, и объяснить связь между исторической психологией и социальным поведением. В принципиальных моих исследованиях я пытаюсь ответить именно на те вопросы, которые меня волновали в молодости.

Чем старше я становлюсь, тем больше чувствую, что в моей голове в молодые годы (а может быть, еще в детстве) было посажено зерно, которое выросло в дерево и дает плоды, заложенные в этом зерне. Наверное, то же и у других людей. И как ни ухаживай за осиной, от нее не родятся апельсины. Так что вопросы, на которые я искал и до сих пор ищу ответы, возникли у меня еще в студенческие и аспирантские годы. Я их тогда для себя поставил, но решить не мог. Во-первых, не хватало знаний, во-вторых, приходилось заниматься другими сюжетами, в-третьих, не хотелось работать в стол. Но в конце концов, при удобном случае, возвращался к этим вопросам — меня как будто к ним вела неведомая сила.

Как бы то ни было, 1961 год в моей жизни безусловно был поворотным моментом — точкой бифуркации. Если бы я выбрал другой факультет, моя жизнь, в том числе научная, сложилась бы по-другому. В принципе все социальные и гуманитарные науки, кроме, пожалуй, филологии, меня всегда в большей или меньшей степени интересовали. Именно поэтому мои исследования являются междисциплинарными. Некоторые коллеги меня — вряд ли верно — называют экономическим историком, хотя мне нравятся историко-экономические сюжеты, и я ими с удовольствием занимаюсь в междисциплинарном контексте.

 

Скорее антропологом, если брать вашу книгу «Российская модернизация и революция».

 

В современном смысле — да, по преимуществу социальным антропологом. Только в начале научной карьеры я писал работы сугубо по экономической истории — по истории цен и рынка. Но это была необходимость.

 

Кто из преподавателей истфака повлиял на ваши взгляды?

 

На мои научные взгляды, если под этим иметь в виду теорию, методологию, исторические концепции, никто из преподавателей истфака не повлиял. Подумайте сами, кто из преподавателей в первой половине 1960-х мог со мной разделять антимарксистские взгляды? Таких преподавателей не было. У меня было свободное расписание, я посещал мало лекций и с преподавателями общался главным образом тогда, когда сдавал зачеты и экзамены. Единственный преподаватель, с которым я был тесно связан на факультете, — доктор исторических наук, профессор Александр Львович Шапиро. У него я писал курсовые, диплом и участвовал в работе его интересного спецсеминара.

Когда в 1966 году я поступил в аспирантуру Ленинградского отделения Института истории АН СССР, моим научным руководителем назначили доктора исторических наук, старшего научного сотрудника Аркадия Георгиевича Манькова. Но и в аспирантские годы мы с Александром Львовичем находились в постоянном контакте. Обоих считал моими научными руководителями, хотя на мое историческое мировоззрение они воздействия не оказали. Они повлияли на меня в другом, не менее важном отношении — они дали мне образцы высокопрофессиональной научно-исследовательской работы. Оба были историками-работоголиками, фанатиками исторического ремесла, беззаветно любившими свою профессию, отдавая себя ей до конца. При этом очень честно, строго по-научному старались делать свою работу. Хотя они и были искренними марксистами, но это не помешало им оставить значимое научное наследие — очень серьезные, хорошо фундированные работы, основанные на добросовестном анализе первичных источников. В том числе они широко обращались к архивным массовым статистическим источникам, которые я особенно люблю использовать в своих исследованиях. На их примере я видел — и это до сих пор у меня осталось почти что в крови — как нужно работать.

Александр Львович в 1960-е годы мало печатался. Как-то я его спросил, что он будет делать в этом году. Он отвечал, что собирается выступать с докладом на симпозиуме по аграрной истории, а потом доклад превратить в статью. И это все. Представьте — умный, работоспособный, компетентный исследователь-профессор писал в год одну статью по аграрной истории и участвовал в одной конференции! В настоящее время некоторые историки печатают в год по 20–30 работ, чем и бахвалятся, не понимая, что этим обесценивают их научную значимость. Будучи экспертом в научных фондах, получаю на экспертизу заявки на гранты. Как себя сейчас презентируют некоторые ученые, претендующие на роль научного руководителя? Они состоят членами десятка, а иногда и больше, ученых и прочих советов и всяких фондов, входят в редколлегии пяти и более журналов, у каждого из них по десятку аспирантов и докторантов, они преподают, заведуют кафедрами и при этом умудряются печатать по 20–30 научных работ в год. Как это возможно?! На своем опыте знаю, что невозможно иметь такую плодовитость, если речь идет об оригинальных, серьезных исследованиях, основанных на источниках. Поэтому я очень благодарен и А. Г. Манькову и А. Л. Шапиро за науку. Как в Средние века, я работал рядом с мастерами, которые передавали мне, подмастерью, свое мастерство, так сказать, из рук в руки. Важно еще и то, что ученые не являлись ползучими эмпириками, не разменивались на мелкие темы, а умели ставить и решать крупные научные проблемы.

Кроме этого, они были настоящими русскими интеллигентами — честными, порядочными и очень доброжелательными. В моей жизни регулярно возникало довольно много проблем пока я был студентом и аспирантом, да и после защиты кандидатской диссертации тоже. И пока они были живы, они мне помогали, делая все, что могли, порой в ущерб себе, поддерживали во всем, что бы я ни делал, даже когда мы расходились во мнениях и оценках. Я таких людей, честно говоря, больше не встречал. В 1964 году Александр Львович меня, студента четвертого курса можно сказать, привез на весьма престижный в то время Симпозиум по проблемам аграрной истории Восточной Европы в Кишинев. Тогда студенты в таких серьезных конференциях не участвовали. Поэтому, когда он договаривался о том, чтобы мой доклад включили в программу, он неопределенно говорил о моем статусе. Организаторы решили, что я аспирант, включили в программу. Накануне симпозиума была опубликована моя первая научная работа — тезисы доклада. Уже на конференции, после моего успешного выступления, Александр Львович признался, что я студент. Так благодаря ему состоялся мой научный дебют.

Во время учебы в аспирантуре, в 1966–1968 годах, Аркадий Георгиевич был моим научным руководителем. В 1951 году он опубликовал книгу «Цены и их движение в Русском государстве XVI века», где доказывал, что в XVI веке в России, одновременно с западноевропейскими странами произошла знаменитая революция цен, вызванная наплывом драгоценных металлов из Америки. В своей кандидатской диссертации я доказывал, что в действительности революция цен в России произошла на два столетия позже — в XVIII веке. Аркадий Георгиевичем — маститый ученый — прочитал мою диссертацию и, не возразив ни слова, поддержал меня на защите. Как зав. отделом, к которому я был приписан, и научный руководитель он легко мог мне навредить, как минимум задержать защиту. Но этого не случилось. Он признал мою правоту. Вот такие были замечательные люди! Они мне помогают до сих пор.

Не могу не сказать и о том, что оба моих руководителя стимулировали мою научную работу еще одним способом — они ценили мои труды, уважали мое мнение, даже когда не были с ним согласны. Как заметил ныне почти забытый Козьма Прутков: «Поощрение столь же необходимо гениальному писателю, сколь необходима канифоль смычку виртуоза».

Таким образом, хотя мои научные руководители не повлияли на мои методологические представления, теоретические ориентации или историческое мировоззрение, в профессиональном плане их влияние было очень важным и сильным!

 

Но кто-то все-таки повлиял на ваши научные взгляды?

 

После моего исключения с экономического факультета мое отношение к марксизму, точнее к фундаментальному его течению, стало быстро изменяться. Поначалу меня просто раздражала его монополия на истину, невозможность, даже оставаясь в его рамках, размышлять, сомневаться, ставить новые вопросы, что-то изменять. Постепенно, по мере расширения кругозора, я понял ограниченность марксизма и стал сознательно учиться у других методологических направлений и по возможности применять их подходы в своей работе. Как исследователь я складывался в библиотеках. Это хорошо и плохо. Плохо — потому что развивался стихийно, без руководства и помощи, не раз открывал велосипед, много времени и сил тратил напрасно и непроизводительно. Хорошо — потому что до некоторой степени уберег свои мозги от господствующих стереотипов, пропаганды и сохранил в какой-то мере свежесть взгляда и мысли. Я много читал. Кроме обязательной литературы по учебной программе, преимущественно дореволюционных историков. Больше всего нравились работы П. Н. Милюкова, А. А. Кизеветтера, А. С. Лаппо-Данилевского, Н. П. Павлова-Сильванского, С. Ф. Платонова, А. Е. Преснякова, В. И. Сергеевича, Б. Н. Чичерина; из советских историков — медиевиста А. Я. Гуревича. Но еще больше читал книг по социологии, психологии и философии истории. Увлекался сочинениями модных в 1960–1970-х годах О. Шпенглера, А. Тойнби, З. Фрейда, М. Вебера, Э. Дюркгейма, Ф. Ницше, А. Шопенгауэра и др. К сожалению, читать современную западную литературу, книги и журналы, было затруднительно: она находилась в спецхранах, куда отправлялось во многих случаях даже то, что переводилось на русский язык. Я нашел в некоторой степени выход из положения — читал литературу, посвященную критике западной социологии, психологии, философии истории и историографии, пропуская критику и акцентируя свое внимание на критикуемых идеях. В 1960–1970-е годы такая литература уже была гораздо объективнее, чем прежде, и ее стало намного больше. К первым моим «учебникам» по западной социальной науке можно отнести «Современную буржуазную социологию (критический очерк)» Г. В. Осипова  (М., 1964) и «Современную психологию в капиталистических странах» под ред. В. Е. Шороховой (М., 1963). После окончания университета я получил более широкий доступ к книжным и журнальным фондам БАН и Публичной библиотеки, в том числе и хранящимся в спецхране. Намного доступнее была переводная литература, которая, несмотря на гриф «для научных библиотек», выходила довольно большими тиражами, благодаря чему удавалось доставать книги на время, а иногда и покупать. Моими настольными книгами стали: «Современная социологическая теория в ее преемственности и изменении» Г. Беккера и А. Боскова (М., 1961) «Социальная психология» Т. Шибутани (М., 1969) «Элементарные понятия социологии» Я. Щепаньского (М., 1969), «Методы социальных наук» Р. Пэнто и М. Гравитца (М., 1972), «Американская социология: перспективы, проблемы, методы» под ред. Т. Парсонса (М., 1972), «Философия и методология истории» под ред. И. С. Кона (М., 1977), «Структура научных революций» Т. Куна (М., 1977), «Новые направления в социологической теории» (М., 1978) и др. Иногда удавалось читать и оригинальную литературу на английском. Я познакомился с профессором философии ЛГУ Игорем Семеновичем Коном, обладавшим большой домашней библиотекой научной зарубежной литературы. Он давал мне читать на дом книги и журналы. Мне кажется, он снабжал научной литературой и других студентов и аспирантов. Эффект от знакомства с зарубежной литературой был бы намного более глубоким, если бы можно было полученные знания в полной мере использовать в своей исследовательской и педагогической работе. Однако под влиянием личного опыта на экономическом факультете я опасался это делать, старался камуфлировать и скрывать новые знания и мысли, которые они рождали.

Как оказалось в дальнейшем, мои самостоятельные занятия социологией и психологией не пропали даром. В 1980-е годы мне удавалось публиковать работы, в которых немарксизм был закамуфлирован, не бросался в глаза, благодаря чему они проходили цензуру под прикрытием междисциплинарности и математических методов — то и другое вошли тогда в моду. Например: «Историк и социология» (Л., 1984), «Историческая психология и историческое знание» (Общественные науки. 1986. № 1), «Семья: Нужно ли оглядываться в прошлое» (В человеческом измерении. М., 1989). Некоторые работы печатались за границей, например: «The Russian Peasant Commune after the Reform of the 1860s» (Slavic Review. 1985. Vol. 44, no. 3), «In Search of Hidden Information: Some Issues in the Socio-Economic History of Russia in the Eighteenth and Nineteenth Centuries» (Social Science History. 1985. Fall. Vol. 9, no. 4), «Le mouvement des prix des céréales en Russie du XVIII-e siècle au début du XX-e siècle» (Annales: Économies. Sociétés. Civilisations. 1986. Vol. 41, no 1).

Во время перестройки и особенно после ее завершения появилась возможность писать без опаски, по своему разумению. Эту возможность я реализовал в полной мере в «Социальной истории Российской империи». Это первая работа, где я откровенно критикую марксизм и пишу не по-марксистски. Русская версия моей книги называется «Социальная история России периода империи (XVIII — начало XX в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства». В самом названии содержится полемика с известной работой Ф. Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». В книге мне удалось настолько интенсивно использовать накопленные знания по социологии и социальной психологии, что «Социальную историю» относят к исторической социологии. После публикации книги меня пригласили работать на факультет социологии СПбГУ, где я преподавал в 2003–2016 годах на кафедре социологии культуры и коммуникации. Ее до сих пор возглавляет проф. Владимир Вячеславович Козловский. Он поручил мне читать курс социологии на историческом факультете СПбГУ и помог опубликовать в 2009 году учебное пособие «Историческая социология России». Более 10 лет я читал всему истфаку (дневникам, вечерникам и заочникам) курс социологии в тесной связи с социальной историей России.

Мои научные взгляды сформировались в 1960–1970-е годы — до того, как постмодернистская парадигма утвердилась в западной историографии во второй половине 1980-х — начале 1990-х годов. Мне импонировали теория модернизации, теория стадий экономического роста У. У. Ростоу, структурный функционализм, теория социального конфликта, символический интеракционизм и драматургическая социология. Очень нравился институционализм – направление в политической экономии, изучающее эволюцию социальных институтов, таких как традиции, мораль, право, семья, общественные объединения, государство и др., и их влияние на формирование экономического поведения людей. Постмодернизм был мне знаком, но не вызывал и до сих пор не вызывает глубоких симпатий. Мне нравится заниматься не частными, экзотическими сюжетами, а «метарассказами», конструировать целое, следить за развитием социальных и политических структур, объяснять их изменения. Я продолжаю верить в объективность мира и исторического процесса, в закономерность, в эволюцию и т. д. Однако было бы неверно сказать, что постмодернизм не оказал на меня никакого воздействия. Я разделаю три фундаментальные идеи постмодернизма: 1) исторические документы должны восприниматься как тексты, созданные с определенной целью, в определенных системах значений, редко однозначных и бесспорных; 2) прошлое в значительной степени создается самими историками; 3) так называемая объективность исторических феноменов не может существовать вне человеческого сознания, она существует также в головах людей. В своей методологии и практической работе пытаюсь синтезировать все ценное, на мой взгляд, в дореволюционной, советской и западной русистике, так как глубоко верю в то, что разные интеллектуальные ориентации, включая марксизм, имеют свои плюсы и минусы.

 

Аркадий Георгиевич Маньков в 1994 и 1995 годах издал свой, можно сказать антисталинский, дневник о работе на заводе в 30-х годах. Многие подозревали, что он задним числом отредактировал свои записи. А как вы считаете, действительно ли мог в то время молодой рабочий придерживаться таких откровенно антисоветских взглядов?

 

Маньков был не простым рабочим. Он окончил полную среднюю школу. Но не мог сразу поступить в университет из-за социального происхождения. А в рабочие он пошел для того, чтобы заработать стаж и потом поступить в вуз. В то время социальное происхождение играло важную роль; «бывшие» были поражены в правах. Его отец служил классным чиновником в Сенате. Так что А. Г. Маньков был номинальным, вынужденным рабочим. Сам по себе этот факт его биографии мог способствовать скорее негативному, чем позитивному отношению к советской власти — благородный вынужден работать на заводе. Кроме того, А. Г. Маньков в 1930-е годы занимался литературным трудом и хотел стать не историком, а писателем. У него были даже публикации. Это потом уже так случилось, что он ушел в науку. В силу этого предпосылки для критики власти существовали. Если даже он впоследствии и редактировал свои дневниковые записи, то ради того, чтобы воспроизвести свои испытанные в молодые годы чувства хотя бы задним числом. Мне трудно предположить, что он мог написать о том, что с ним не происходило.

 

Это, как говорится, была «подводка» к следующему вопросу. Так получилось, что в прошлом году я в один день брал два интервью: у недавно умершего на 99-м году Ильи Семеновича Кремера и у вашего ровесника Габриэля Гавриловича Суперфина. Я спросил их, действительно ли они верили в советскую власть. Кремер ответил, что, несмотря на то что он был очевидцем и голодомора, и репрессий, он и его товарищи реально считали тогда, что в нашей стране существует лучшая в мире советская власть. Суперфин ответил, что, когда умер Сталин, он очень переживал и для него это была тяжелая потеря, как почти для любого советского человека того времени, но со временем, ближе к концу школы, он перешел на диссидентские рельсы. А когда вы, учась на экономическом факультете, опровергали марксистско-ленинский закон «относительного и абсолютного обнищания пролетариата», вы реально верили в то, что у нас все устроено правильно? Были ли вы советским человеком?

 

В школьные годы я был активным комсомольцем — никаких сомнений не имел. Не было их и у моих родных. Я тоже помню смерть Сталина и всеобщую скорбь. Вспоминаю, как в день объявления о его смерти шел из школы после траурной линейки, а все люди, шедшие мне навстречу, горько плакали. Но мои родители были спокойны. Мне было непонятно: в чем дело? Вся страна рыдает, а родители спокойны. Отец был офицером; я никогда от него не слышал никаких сомнений, какого-либо недовольства своим положением, властями или политическим строем. Энтузиазма, правда, тоже не было, но нигилизма не наблюдалось, сомнений не высказывалось. А ведь сомнения в душу ребенка кто-то должен был заронить. Это могли быть родители, учителя или книги. Но родители, учителя и доступные книги власти не критиковали. В моей семье никто не был репрессирован, трагедии в семейной памяти отсутствовали. Теперь мы понимаем, что там, наверху, шла своя жизнь, а внизу — своя. Для огромного большинства людей жизнь была трудной, не хватало необходимого.

Человек был погружён в экзистенциальные проблемы – как прокормиться, одеться, купить, «достать». То, что делалось на самом верху, держалось в большом секрете. До простых людей не доходило, и они об этом не задумывались. Политические пертурбации в основном волновали элиту, крупных хозяйственных, военных и политических деятелей, людей, входивших в номенклатуру, тех, кто вел борьбу за влияние и власть. Это, по оценке М.С. Восленского на 1970 г., лишь около 750 тыс. человек, вместе с членами семей – 3 млн или менее 1,5% населения. Собственно в сталинское время численность номенклатуры была еще меньше. Родители с номенклатурными работниками не общались; я не имел дел с их детьми.

Пропаганда работала хорошо.  Я, как и другие простые советские люди, не знал, что такое заграница, так как никуда не выезжал и не представлял, какая реальная жизнь происходила за пределами СССР. Поэтому подобно большинству относился к советской власти лояльно, если так можно говорить о подростке. Только те, кто от нее пострадал, что-то понимали, сомневались и испытывали к ней негативные чувства. Но, как мы знаем, даже у большинства репрессированных не было никакой обиды; они являлись в массе убеждёнными советскими гражданами, лояльными власти. Маршал К.К. Рокоссовский, просидевший почти 4 года, в 1937-1940 годах, в  тюрьме НКВД и подвергавшийся жестоким пыткам, считал И. Сталина «святым человеком». Что уж говорить о людях от власти далеких и не пострадавших!?

 

Когда к вам пришла мысль, что в стране что-то идет не так?

 

Можно твердо сказать, что 1961 год — переломный момент в моей жизни. Именно с этого времени стали происходить изменения в моих представлениях и взглядах. После отчисления я начал размышлять: за что, почему и в чем дело?! Стал замечать то, на что раньше не обращал внимания. Больше всего меня угнетали цензура, отсутствие свободы мысли, устного и печатного слова, ограничения в чтении, наличие спецхранов в библиотеках и железный занавес. Моя идеологическая наивность постепенно испарялась, марксистские взгляды трансформировались, иллюзии исчезали. Лояльное отношение к советской власти сменилось скепсисом. Однако интерес к политике не появился. Меня увлекла наука. Я понимал, что заниматься политической или социальной историей и советским периодом мне противопоказано и опасно. Поэтому выбрал досоветскую экономическую историю. Причем взял совершенно новый и аполитичный сюжет, чтобы ни с кем не сталкиваться и на поприще науки: с третьего курса я стал изучать историю цен в России и много работать в архивах.

На истфаке меня встретили спокойно, студенты даже доброжелательно. Никто не обижал. Но я чувствовал некоторую настороженность со стороны студентов и преподавателей.

 

Примечательно, что и со стороны студентов!

 

Ну а как же иначе?! Все знали, почему я спустился с другого этажа — экономический факультет находился в том же здании, только на другом этаже. Помню, что где-то на 3-м или 4-м курсе, когда мне казалось, что все осталось позади и забыто, секретарь партбюро факультета мягко намекнул мне: «Боря, ну мы же всё знаем, но доверяем вам! Так что вы уж там!..» — и предложил выполнить какую-то не очень приятную для меня в то время общественную работу. И я постоянно это чувствовал и позже, до конца перестройки. Правда, напоминания, что «никто не забыт и ничто не забыто» шли не со стороны студентов и преподавателей, а из других инстанций. Контакты с западными славистами были закрыты или затруднены. Долго не мог печататься в западных исторических журналах. Не мог выехать за границу, хотя меня приглашали на различные конференции. А очень хотелось посмотреть, как там люди живут, и частности коллеги по цеху. Я погрузился в цифры и цены, подальше от политики и идеологии. Честно скажу, опасался, как бы чего не вышло. И все же теперь не исключаю, что мои страхи были преувеличены — кто обжегся на молоке, дует на воду. Со стороны студентов было, наверное, скорее любопытство, чем настороженность и недоверие. По правде говоря, если смотреть объективно, и студенты, и преподаватели, и вся истфаковская администрация ко мне относились хорошо. Может быть, не они, а я к ним относился настороженно. Экономический факультет изрядно испортил мой характер.

Тем не менее два года на экономическом факультете не пропали даром. Курсы математической статистики, экономической статистики, экономического анализа и некоторые другие оказались в будущем весьма полезными, когда я стал заниматься клиометрикой.

 

Традиционные историки часто критикуют авторов клиометрических исследований на том основании, что они используют недостаточно надежные статистические данные, которые до нас дошли. Например, они указывают на расхождение статистики МВД, ЦСК и земств. Можно ли выявить реальные данные в сопоставлении двух источников? Критике подвергаются и данные, полученные на основе ревизских сказок. Насколько надежно этот источник позволяет реконструировать социальную структуру империи в период крепостного права?

 

Исследователи, занимающиеся экономической и демографической историей достаточно давно и много, хорошо усвоили, что абсолютно точных данных не существует в природе. Жалуются дилетанты, которые думают, что настоящая статистика должна быть абсолютно точной, иначе нет смысла ею пользоваться. Между тем неточность сведений характерна для статистики любой страны во все времена, включая день сегодняшний. Выдающийся американский экономист немецкого происхождения О. Моргенштерн предпринял попытку оценить уровень точности в отдельных областях экономической статистики в развитых западноевропейских странах XX в. Его книга «О точности экономико-статистических наблюдений» переведена на русский язык в 1968 году. В результате кропотливого сравнения сведений разных источников об одном и том же предмете он обнаружил: расхождения в показаниях различных источников достигали по внешней торговле — 167 %, по ценам — 100 %, по добывающей промышленности — 30%, по сельскому хозяйству — 50 %, по занятости — 30 %, по безработице — 50 %, по национальному доходу — 50 %.

Отличается неточностью и демографическая статистика. Например, официальные российские данные по сравнению с официальной израильской статистикой занижали масштабы еврейской эмиграции в Израиль в 1,5 раза в 1993–2002 годах, в 2,7 раза в 2003–2010 годах и в 4,1 раза в 2011–2015 годах. Общая эмиграция евреев из России в страны дальнего зарубежья в 2003–2010 годах по сведениям Росстата занижена в 2,7 раза сравнительно с зарубежными источниками, в том числе в США — в 5 раз, в Германию — 1,3 раза.

В чем причина? Во-первых, первичные статистические сведения содержат неизбежные погрешности в точности, происходящие по причине неадекватности способов сбора данных характеру этих данных, ввиду ошибок и неполноты наблюдения, а также из-за ошибок приборов, недостатка компетентности у «наблюдателей», отсутствия четких определений, классификаций и программ сбора данных. Подобные погрешности связаны с уровнем развития науки.

Во-вторых, статистические сведения относятся к социально-экономической сфере, к деятельности людей и поэтому прямо и непосредственно затрагивают их интересы. Вследствие этого в отличие, например, от данных в естественных науках социально-экономическая статистика нередко преднамеренно фальсифицируются. Недостоверность сведений проистекает из стремления людей, которые собирают или сообщают сведения, скрыть или исказить их. Мотивы для этого могут быть самые различные: ввести в заблуждение официальные органы с целью уменьшить налоги, приукрасить положение дел, обмануть конкурентов, обосновать собираемыми данными политические цели или правильность своих предположений и т. д. В точности или неточности сведений заинтересованы как лица, их собирающие, так и лица, их сообщающие. Этот факт неизбежно накладывает на них свою печать. Например, различия в данных статистических служб разных стран об эмиграции евреев из России имеют свое объяснение. Многие евреи, действительно эмигрировавшие из России, при пересечении российской границы по разным мотивам указывали в качестве цели отъезда не эмиграцию, а туризм, в гости, на лечение и т. д. При въезде же в страну эмиграции они указывали истинную цель приезда, так как без этого не могли получить право в ней остаться.

В силу невозможности иметь абсолютно точные статистические сведения расхождение статистических данных из разных источников в пределах 15–20 % экономисты и статистики считают допустимым и приемлемым. Иначе нужно забыть о научной работе со статистическими данными.

Теперь конкретно рассмотрим российскую урожайную и демографическую статистику по разным источникам. В 1800–1913 годы важнейшим, а в 1800–1880 годы единственным источником урожайных сведений являлись губернаторские отчеты. По единодушному мнению специалистов XIX века, они занижали урожайность и сборы зерновых на величины от 10 % до 30 %. На что имелись объективные причины. Во-первых, сама оценка посева, сбора и урожайности хлебов осуществлялась таким способом, что в принципе не могла дать точных данных. В октябре, после жатвы, по инициативе коронных властей в нескольких селениях каждого уезда производились пробные умолоты. На их основе устанавливалась урожайность зерновых в текущем году в «самах» (число «самов» показывает, во сколько раз сбор превосходил посев) для всего уезда. Далее предводители дворянства, палаты государственных имуществ и удельные конторы путем опроса земледельцев получали информацию о собранном хлебе в помещичьей, государственной и удельной деревне и представляли ее в губернские комиссии для продовольствия, где вся информация суммировалась. Основываясь на пробных умолотах и общем сборе хлеба, комиссии определяли величину посева путем деления величины сбора на урожайность. Точной инструкции о том, кому и как делать пробные умолоты, разработано не было. Никакого обоснованного подхода к выбору селений и их числа не существовало. Между тем российские уезды занимали огромную площадь, а урожайность в разных частях уезда, в отдельных селениях, у крестьян и помещиков существенно различалась. Измерение посевных площадей до 1880-х годов не производилось, а с 1880-х годов осуществлялось приблизительно. Точная оценка посевов в масштабе России требует огромных затрат времени и средств. Специальные органы и лица, ответственные за сбор урожайных сведений, отсутствовали. Сложное и тонкое дело оценки урожая отдавалось на усмотрение местных властей, а фактически находилось в компетенции сельских выборных, крестьян — ведь именно они выполняли пробные умолоты и определяли величину собранного хлеба.

Еще весомее была субъективные причины. Крестьяне и их выборные, которые производили пробные умолоты и со слов которых собирались сведения о сборе хлебов, были заинтересованы в занижении сведений из-за страха повышения налогов. Нужно быть полным идеалистом и совершенно не знать психологии крестьян, чтобы полностью доверяться данным губернаторских отчетов. Для крестьян представлялось насущной потребностью занизить как урожай, так посевы и сбор хлеба в целом. И крестьяне, да и помещики тоже, из-за опасения дополнительных поборов зерна и фуража стремились занизить величину сбора. Кроме того, наблюдалась и элементарная халатность и некомпетентность, соответствующая интеллектуальному уровню развития крестьянства. Ведь крестьяне не употребляли абстрактных мер веса и объема, которые использовались в отчетах и науке того времени. Они могли учитывать урожай в возах, снопах и т. д. Многие вообще думали, что измерять урожай — это грех! Урожай — подарок от Бога. А как можно считать то, что дал Бог?! Характерно, что крестьяне занижали не только урожайные сведения, а все вообще показатели, которые интересовали власть. Они придерживались стратегии слабых — при общении с властями всегда жаловались на нищету, голод, бедность, «сиротство». Эти жалобы хотя и не принимались за чистую монету, но всегда учитывались властями. Раз крестьяне жалуются на налоги, лучше налоги при возможности не повышать, а недоимки прощать, что верховная власть регулярно и делала.

В 1880-х годы произошла реформа урожайной статистики. С 1880 года появился второй источник сведений — Департамента земледелия при Министерстве государственных имуществ. Он стал собирать информацию от добровольных корреспондентов из числа крестьян и частных землевладельцев. С 1883 года заработал третий источник — Центральный статистический комитет (ЦСК) при Министерстве внутренних дел. Он наладил сбор сведений через волостную администрацию: в каждую волость для обязательного заполнения посылались вопросные бланки о посевах, сборе и урожае — по шесть для крестьян и для частных землевладельцев. Из поступивших материалов выводились средние цифры посева и сбора для каждого хлеба. С 1881 года ЦСК стал регулярно собирать также сведения о величине посевных площадей. Они были тоже приблизительные, но мера искажения была меньше, чем до реформы.

Четвертым источником урожайных сведений с 1880-х годов стали земства. Но их обследования проводились не одновременно, не каждый год и не во всех, а только в земских губерниях, которых в 1880 году насчитывалось 34, в 1913 году — 43.

Профессиональные статистики регулярно проводили оценки точности проступавших сведений. Суммируем итоги проверок урожайности из четырех источников за 1883–1915 годы, приняв за 100 процентов данные губернаторских отчетов: ЦСК — 107, Департамент земледелия — 113, земства — 117. Считается, что земства давали самые точные данные, потому что в их сборе лично участвовали компетентные специалисты, каковыми являлись земские статистики. Они тщательно готовили программу обследования, разъясняли населению его цели, сами собирали и обрабатывали полученные сведения. Земские данные были точнее других, но тем не менее их нельзя считать совершенно точными. Они все равно были заниженными. Крестьяне, несмотря на разъяснительную работу, боялись учета и не вполне доверяли земским статистикам. Например, организатор обследований в Воронежской губернии в 1890–1900-е годы Ф. М. Щербина засвидетельствовал, что крестьяне видели в переписях недобрые признаки, указывающие на участие в деле чуть ли не антихриста, во всяком случае нечистой силы; перепись считали «нечистым» и вредным для них делом». Для отвращения нечистой силы старухи старались вкладывать кресты в ящики тех столов, на которых вели записи регистраторы; ставили крестики мелом на скамейках, на полу, иногда даже на спине или подошве сапога у регистраторов; читали молитвы, производили заклинания и т. п. Я привел хорошо известную специалистам информацию о несовершенстве статистики урожая. Но ведь занижались и все другие сведения — о посевах, о скоте и т. д. Занижение урожаев, умноженное на занижение посевов, дает преуменьшение сборов хлебов до 30 %. Преуменьшение численности скота преувеличивает степень имущественного расслоения крестьянства. И, несмотря на это, находились и находятся историки, считающие урожайные сведения, в том числе из губернаторских отчетов, заслуживающими полного доверия и не нуждающимися в поправках — А. С. Нифонтов, И. Д. Ковальченко, С. А. Нефедов, А. В. Островский. Мотив у всех один — доказать, что положение крестьян как до, так и после крестьянской реформы 1861 года ухудшалось. Если в официальные данные сборов зерновых внести поправки на понижение, то идея обнищания деревни лишается твердой опоры.

Чтобы убедить читателей в реальности огромного дефицита зерновых для питания крестьян в пореформенный период, С. А. Нефедов и А. В. Островский используют еще два аргумента — «голодный экспорт» и большой расход хлеба на корм скоту. На самом деле хлеба для экспорта хватало, за исключением лет больших неурожаев. Но тогда экспорт ограничивался не только правительством, но и самим рынком. Во время неурожая цены на внутреннем рынке настолько поднимались, что зерно выгодно было продавать внутри страны.

Столь же несостоятелен аргумент о фураже для скота. Для оценки расхода зерновых на корм крестьянского скота мои оппоненты принимают образцовые нормы, принятые наукой и рекомендованные для армии. Между тем земледельцы такой возможности не имели и кормили скот по своим, более низким крестьянским нормам. Я провел, что называется, мыслительный эксперимент. Для 1901–1910 годов мы располагаем фактическими данными о производстве и расходовании зерновых и картофеля на все нужды, кроме фуража, — на личное питание крестьян и горожан по бюджетным обследованиям, на экспорт, винокурение, армию и на семена. Если принять для прокорма крестьянского скота образцовые нормы, то для питания людей останется хлеба на 27 % меньше, чем необходимо по физиологическим нормам для выживания! При таком огромном дефиците хлеба крестьяне в течение нескольких лет буквально вымерли бы. Скот съел бы людей! (см.: Страсти по революции… С. 160–161).

Теперь по поводу ревизий и ревизских сказок. Ревизии — это, по существу, десять переписей населения, которые производились с 1719 по 1857 год с интервалом примерно в 20 лет. Интересно само название переписи — «ревизия» (от позднелат. revision), что означает «пересмотр» или «переоценка». До ревизий в России проводились подворные переписи, когда единицей учета и налогообложения служил двор. В 1710 году Петр I решил провести новую подворную перепись, потому что после последней переписи 1678 года прошло 32 года, численность населения и, соответственно, число налогоплательщиков должно было увеличиться. Однако вместо ожидаемого прироста число дворов сократилось почти на 20 %. Повторная подворная перепись 1715–1717 годов дала еще худшие результаты. Причина этого состояла в том, что население искусственно укрупняло дворы, чтобы не платить государственные налоги. Ради этого самостоятельные семьи поселялись в границах одного двора и, продолжая вести самостоятельной хозяйство, числились одним двором и, соответственно, платили налоги за один двор.

В ответ на это правительство решило ввести новую систему обложения — подушную и провести новую перепись, которая позволила бы пересмотреть и переоценить число налогоплательщиков. В 1718 году провели первую ревизию, численность населения сравнительно с 1678 годом увеличилась, но незначительно — примерно на 10–12 %. Власти заподозрили утайку душ и решили проверить результаты переписи. Проверка обнаружила: пропущенное население составило около 25 % от всего податного населения. И это несмотря на серьезное наказание, грозившее за утайку. Пропущенные крестьяне церковных и монастырских имений передавались в казну вместе с землями, которые они обрабатывали. Однодворцы и татары за утайку душ подлежали наказанию кнутом. Кроме того, за каждую утаенную душу у них должны были забрать одного человека в рекруты. Помещики должны были заплатить за утаенных крестьян двойную подать. Выборные крестьянские власти, которые не внесли крестьян в ревизию, подлежали смертной казни. Учитывая масштаб утайки, смертную казнь пришлось заменить другими наказаниями. С той поры после каждой ревизии проводилась проверка, которая уточняла число душ. Население извлекло уроки после первой ревизии. В последующих переписях утайка сильно уменьшилась, но не исчезла. По 3-й и 5-й ревизии она составила 5 %, по остальным — около 3 %. Разумеется, речь идет лишь о выявленной утайке. Действительное число пропущенного населения неизвестно и узнать его невозможно.

Второй недостаток ревизий состоит в том, что только в 6 из 10 ревизий учитывалось женское население. А когда оно фиксировалось, то данные не обобщались в масштабе уездов, губерний и страны в целом, а оставались только в первичных переписных листах — ревизских сказках. Ввиду этого при оценке общей численности населения число женщин приравнивалось равным числу мужчин. На самом деле доля женщин в населении изменялась: в XVIII веке их было меньше мужчин, а в XIX веке больше.

Наконец, третий недостаток ревизий, прямо относящийся к вашему вопросу о возможности реконструировать социальную структуру империи в период крепостного права. Ревизии не регистрировали дворянство, духовенство и другие категории неподатного населения. Их численность была невелика — около 3 % всего населения. Но это были очень важные страты, без которых социальная структура населения не может считаться достоверной. К счастью, имелись другие демографические источники, которые фиксировали привилегированные социальные группы — церковный и административно-полицейский учет.

 

Я помню ваш доклад о росте рекрутов и призывников в СПбИИ РАН в начале 2000-х и был впечатлен тем, что вы открыли новый, неожиданный источник вычисления уровня благосостояния, прежде всего крестьян. Тем не менее ваши выводы по данной теме также подверглись критике на том основании, что измерения, которые в разное время делались по разным методикам, невозможно сопоставлять между собой. Чтобы вы могли возразить вашим критикам?

 

Не я открыл зависимость между уровнем и качеством жизни и ростом (длиной тела) населения. На шумерском языке сохранилась глиняная табличка, датируемая 3500 годом до нашей эры, с записью о том, что знатные люди отличаются более высоким ростом и лучшим здоровьем по сравнению с людьми низкого общественного положения. Можно считать, что проблема социальной обусловленности длины тела была поставлена неизвестным наблюдателем из Междуречья по крайней мере 5,5 тысяч лет тому назад. Древние египтяне, китайцы, индусы, греки и римляне стали измерять человеческое тело. Однако и в древности, и много позднее, в Европе Нового времени, вплоть до XVIII века, главный интерес сосредоточивался на определении идеальных форм и пропорций тела, а не на оценках его размеров. Только в XVIII веке повсеместно в Европе возникла традиция измерения новобранцев для оценки пригодности к службе, и на этой почве появился интерес к собственно размерам тела, которые стали рассматриваться в качестве критериев уровня физического развития. В первой половине XIX века в антропологии появилась школа, связывавшая повышение или понижение длины тела населения с изменением уровня жизни. С 1950-х годов антропометрические данные приобрели многофункциональное назначение: стали использоваться в экономических, социальных, медицинских и даже политических целях.

Но как научное направление историческая антропометрия институционализировалась позже. Годом ее рождения считается 1969-й, когда известный французский историк Э. Ле Руа Ладюри опубликовал работу, доказывающую, что в XIX веке рост французских новобранцев и благосостояние населения изменялись согласованно, а вариации в длине тела между различными социальными группами зависели от их социально-экономических характеристик (социального статуса, образования и т. п.). Его исследование получило развитие в работах американского экономиста Роберта Фогеля и его коллег и стало важным направлением в экономической истории в Европе и США. В 1993 году Фогель за свои исследования получил Нобелевскую премию. В России антропометрические данные в качестве показателя биологического статуса населения первыми стали использовать физические антропологи. А в социально-экономической истории России, насколько мне известно, первым применил этот подход я в 1994 году в докладе на международной конференции в Мюнхене «Diet and Health of the Russian Population from the Mid-Nineteenth to the Beginning of the Twentieth Century», который в 1995 году был опубликован.

Теперь что касается критики результатов моих исследований по исторической антропометрии. Антропометрические данные в российских публикациях я впервые использовал в 1999 году в книге «Социальная история России периода империи». В большой книге они не были замечены. Зато маленькая статья 2002 года «Кто платил за индустриализацию: экономическая политика С. Ю. Витте и благосостояние населения в 1890–1905 гг. по антропометрическим данным» вызвала, мягко говоря, энергичную критику со стороны Б. В. Ананьича. Она сводилась к тому, что «бухгалтерский подход» — так автор называл антропометрический подход — дает искаженную картину прошлого: «Чисто бухгалтерский подход к событиям прошлого, без оценки исторических реалий (как это сделано в статье Б. Н. Миронова), не может служить основанием для того, чтобы представить читателю благостную картину экономического развития России на рубеже XX в. Когда я читал статью Б. Н. Миронова, меня не покидала мысль, что это розыгрыш читателя, демонстрация искусства искаженного изображения прошлого с помощью ошеломляющего обилия цифрового материала и отсылок на англоязычные издания». Мне потребовалось четыре года, чтобы добиться публикации ответа в том же ежегоднике «Экономическая история» (2006), и только благодаря вмешательству академика-секретаря ОИФН РАН Анатолия Пантелеевича Деревянко, посчитавшего полезным продолжить дискуссию.

После этого научные споры сосредоточились в Санкт-Петербургском институте истории РАН в связи с обсуждением рукописи моей новой монографии «Благосостояние населения и революции в имперской России: XVIII — начало ХХ века», подготовленной к печати. В общероссийском масштабе страсти разгорелись в 2010 году, после выхода ее в свет. Многим коллегам книга не пришлась по душе просто из-за негативного отношения к самому антропометрическому подходу. Они полагали, что зависимость между ростом людей и уровнем жизни — искусственная закономерность, это идея фикс, моя выдумка, за которой ничего резонного не стоит. Аргументы приводились разные, вроде: «У меня есть брат, мы росли в одной семье и нас кормили одинаково, а он выше меня ростом». Некоторые просто объявляли: «Не верится», «Сомнительно», «Неубедительно», не приводя никаких контраргументов. Меня это крайне удивило. Мне казалось, что любому человеку без предубеждений зависимость между условиями жизни в детстве (питанием, уходом и т. п.) и здоровьем и ростом кажется явлением нормальным, даже если ему это раньше в голову не приходило. Наверное, не найти взрослых людей, имеющих детей, которые бы не знали, что здоровье и рост ребенка зависят от ухода за ним. Те, кто выращивают цветы или содержат домашних животных, знают: ухаживай за цветами — они вырастут красивыми; корми хорошо любимую кошку или собаку — будет она здоровой, рослой с хорошей густой шерстью.

Ан нет! Если законы природы противоречат стереотипам, убеждениям и интересам, они отвергаются. Коперник, Галилей, Дарвин и сотни других пострадали по этой причине. Поэтому в нашем случае особенно взволновались те, чьи научные взгляды были поставлены под сомнение — творцы концепции системного кризиса позднеимперской России, сторонники происхождения русских революций по причине обнищания трудящихся, т. е. прежде всего историки, работающие в марксистской парадигме. Об этом свидетельствует тот факт, что опубликованные мною данные о динамике длины тела россиян в XVIII веке никого не взволновали — они говорили о снижении уровня жизни в это столетие.

Одни обвинили меня в биологическом детерминизме (докт. ист. наук А. А. Куренышев), вторые заявили об опасности антропометрии, поскольку ее данные использовались в криминальной антропологии и расистских теориях фашизма (докт. ист. наук П. П. Щербинин). Третьи называли меня лжеисториком и в моей книге видели «самые худшие образцы банальной конспирологической беллетристики» (канд. филос. наук С. А. Ермолаев). Четвертые обвиняли в аморальности: «“Антропометрические” приемы Миронова аморальны — к истории людей нельзя подходить как к истории скотов, набирающих или теряющих вес под наблюдением правительственных зоотехников» (докт. ист. наук В. П. Булдаков). Пятые утверждали, что я выполняю политический заказ, имеющий целью придать научную видимость представлениям, будто накануне 1917 года в России все обстояло благополучно. И намекали на заказ от спецслужб США и на мое пребывание на содержании у врагов русского народа (докт. ист. наук С. А. Нефедов и А. В. Островский). Здесь наука заканчивается и невольно вспоминаются времена, когда против ученых выдвигались подобные обвинения.

Вначале идея, лежащая в основе антропометрического подхода к уровню жизни, отвергалась значительной частью историков в принципе. Соответственно, не принимались и выводы, сделанные на базе антропометрических данных. Интересно, что социологи, экономисты, антропологи, политологи встретили антропологический подход весьма положительно. Однако позже, когда оппоненты узнали, что историческая антропометрия — направление в мировой историографии, что в каждой приличной в научном отношении стране есть историки (в основном экономические), этим занимающиеся, ситуация изменилась. Лобовая атака захлебнулась, критика антропометрии как направления утихла. Оппоненты (фактически их осталось уже двое — С. А. Нефедов и А. В. Островский) стали искать ошибки в моей методике. Они нашли их в том, что, во-первых, измерения роста в разное время и отдельными исследователями в одно и то же время делались якобы по различным методикам, вследствие чего правильную динамику роста на их основе построить невозможно. Между тем методика измерения роста человека с XVIII века не изменилась и до сих пор производится посредством ростомера. На картине В. Г. Перова изображена процедура измерения рекрутов в 1861 году — все происходило как в настоящее время.

 

В. Г. Перов. В рекрутском присутствии. 1861 г. ГРМ.

 

Изменялись меры длины, а также то, как измерения записывались и обрабатывались. В XVIII — начале ХХ века в России рост оценивался не в сантиметрах, а в аршинах (71,12 см), вершках (4,445 см) и долях вершка.

 

А не менялся ли сам вершок?

 

Нет, не изменялся. Существовали официально утвержденные образцовые меры, которые оставались постоянными в течение всего периода существования Российской империи.

От рекрутских присутствий не требовалось вычислять средний рост новобранца в волости, уезде или губернии, и они его не считывали. Чиновники присутствий должны были лишь распределить рекрутов по 11 ростовым интервалам для удобства их последующего отправления в строй. Дело в том, что различные рода войск предъявляли разные требования к росту: новобранцы ростом от 2 аршин 8 вершков (от 175 см и выше) направлялись в гвардию и гренадеры, самые низкорослые — в пехоту и т. д. В отчетах уездное присутствие согласно инструкции 1874 года распределяло всех рекрутов по 11 интервалам:

1) 2 аршина 2 ½ вершка …...00000

2) до 2 аршин 3 вершков …00000

3) до 2 аршин 4 вершков …00000

4) до 2 аршин 5 вершков….00000

…………………………………..

11) до 2 аршин 12 вершков …00000

 

Средний рост новобранцев в уезде, губернии или России в целом подсчитывается самим исследователем по стандартной статистической методике следующим образом: а) определяется середина каждого из 11 интервалов (в аршинах и вершках), б) середина интервала умножается на число рекрутов в данной интервальной группе и получается 11 произведений, в) эти 11 произведений складываются, г) полученная общая сумма делится на число рекрутов во всех 11 группах (на общее число рекрутов). И здесь возникает важный вопрос: как чиновники конструировали интервалы при распределении рекрутов по интервалам? Вопрос не такой элементарный, как может показаться на первый взгляд. В инструкции ни верхняя, ни нижняя граница интервалов не были точно определены (в статистике это называется открытым интервалом). Например, 2-й интервал — до 2 аршин 3 вершков — не имеет точных границ. В силу этого перед чиновником возникал вопрос: если рост рекрута более 2 аршин 1/2 вершка, но менее 2 аршин 3 вершков — в какую интервальную группу нужно его включать — в первую или во вторую? Чтобы решить этот вопрос, чиновник должен был, по сути дела, открытые границы интервалов превратить в закрытые (конечно, при этом он не размышлял в статистических категориях). Теоретически при конструировании интервалов можно использовать два варианта:

№ интервала

Конструирование интервалов

Середина интервала, см

1-й вариант

2-й вариант

1-й вариант

2-й вариант

1

2 арш.2 ½ вер.

2 арш. 2 1/2 верш. — 2 арш. 2 7/8 верш.

153,4

154,2

2

2 арш. 2 3/4 верш. — 2 арш. 3 верш.

2 арш. 3 верш. — 2 арш. 3 7/8 верш.

155,0

157,5

3

2 арш. 3 1/8 верш. — 2 арш. 4 верш.

2 арш. 4 верш. — 2 арш. 4 7/8 верш.

158,1

162,0

4

2 арш. 4 1/8 верш. — 2 арш. 5 верш.

2 арш. 5 верш. — 2 арш. 5 7/8 верш.

162,5

166,4

5–10

11

до 2 арш. 12 верш.

2 арш. 12 верш. — 2 арш. 13 верш.

193,4

195,6

 

Однако по первому варианту средний рост новобранцев, попавших в один интервал, будет примерно на полвершка (2,5 см) меньше, чем по второму варианту, — только потому, что верхняя и нижняя границы интервалов различаются! В ранних работах я принимал, что чиновники конструировали границы интервалов по первому варианту. Потом в работах некоторых врачей и антропологов, работавших в конце XIX — начале ХХ века, обнаружилось, что они конструировали интервалы по второму варианту. Известный советский антрополог с дореволюционным стажем В. В. Бунак (1891–1979) критиковал основателя российской антропометрии Д. Н. Анучина за то, что он занизил средний рост новобранцев (Антропометрический журнал. 1932. № 1. С. 29) почти на полвершка. Д. Н. Анучин использовал первоый вариант. Авторитет В. В. Бунака в антропологии так велик, что в расчетах среднего роста я стал использовать второй вариант. Однако у меня все-таки оставались сомнения, и я обратился к делопроизводству уездных воинских присутствий. Распределив первичные измерения по интервалам, сконструированным двумя вариантами, я обнаружил, что чиновники применяли первый вариант. Вследствие этого в работах, в которых использовался второй вариант конструирования интервалов, мои средние данные о росте содержали систематическую погрешность в +2,5 см. Это означало, что изменение роста новобранцев в пореформенный период я оценивал правильно (рост увеличился на 5 см), но средний рост у меня оказывался заниженным на 2,5 см. При устранении систематической погрешности из динамических рядов тенденция изменения среднего роста новобранцев и сама величина этого изменения в пореформенное время сохраняются; изменяется только средний рост. В моих поздних работах обнаруженное расхождение было исправлено и объяснено и об этой моей погрешности сделана специальная оговорка (Благосостояние населения и революции. 1-е изд. С. 177).

В 1890 году Управление по делам о воинской повинности разослало во все воинские присутствия Циркуляр, в котором требовалось несколько изменить форму представления годовых отчетов:

1) 2 аршина 2 ½ вершка …………………… 00000

2) до 2 аршин 3 вершков включительно …. 00000

3) до 2 аршин 4 вершков включительно … 00000

4) до 2 аршин 5 вершков включительно … 00000

………………….

11) до 2 аршин 12 вершков включительно … 00000

 

«Включительно» — очень важное дополнение — открытые интервалы для обобщения ростовых данных стали закрытыми. Вследствие этого обязательным стало использование первого варианта распределения рекрутов по интервалам. Однако, как я выяснил, и до циркуляра 1890 года в присутствиях использовался первый вариант. Именно его применил Д. Н. Анучин для расчета среднего роста по губерниям за 1874–1883 гг. Циркуляр просто подтвердил первый вариант конструирования интервалов — тот вариант, который фактически использовался в воинских присутствиях прежде.

Мои оппоненты интерпретируют Циркуляр как изменение методики измерения новобранцев, что неправильно. Уточнение «включительно» не изменяло процедуру конструирования интервалов роста. Характерно, что инструкция не содержала пояснений и объяснений, как по-новому распределять ростовые данные по возрастным интервалам. Между тем во всех случаях, когда инструкция требовала изменения методики, это подробно разъяснялось. Не случайно, воинские присутствия даже не обратили внимания на Циркуляр 1890 года и долгое время представляли годовые отчеты по старой форме, без слова «включительно». Если бы Циркуляр заменил второй вариант конструирования интервалов на первый, то в 1890 году сравнительно с 1889 годом средний рост новобранцев во всех губерниях должен был уменьшиться примерно на 2,5 см. Однако почти во всех губерниях средний рост новобранцев увеличился, в России в целом — на 0,8 см.

Второе замечание по методике работы с ростовыми данными состоит в том, что средний рост рабочих, вычисленный на основе выборочных индивидуальных данных по сведениям земских врачей, и средний рост новобранцев, вычисленный на основе суммарных данных в воинских присутствиях, полностью не совпадают. Математическая статистика утверждает: полного совпадения выборочных средних не должно быть вследствие наличия стандартных ошибок выборок. Во-первых, по причине различного числа наблюдений (измерений): индивидуальные данные о росте рабочих охватывали от нескольких десятков до нескольких тысяч рабочих на империю в год. Суммарные данные о новобранцах охватывали от 100 тыс. до 400 тыс. человек в год. Во-вторых, рабочие и новобранцы относились к различным социальным группам, отличавшимся социальным статусом, грамотностью, возрастом, семейным положением и другими характеристиками, оказывавшими влияние на рост человека. Было бы странным, если бы при таких условиях выборочные средние полностью совпадали.

 

 

Многие критикуют вашу концепцию успешной модернизации Российской империи в конце XIX — начале XX. Даже те, кто не исходит из марксистского тезиса абсолютного и относительного обнищания рабочего класса, задаются вопросом, каким образом рост благосостояния привел к трем революциям?

 

Никто не считал, сколько историков мою концепцию принимают или отвергают. Поэтому говорить «много» или «мало» критиков затруднительно. Если основываться на рецензиях или обсуждениях на круглых столах, то большинство участников мою концепцию поддержало. Кратко расскажу, в чем ее суть.

В имперской модернизации можно выделить два этапа: 1) раннеимперский — XVIII — первая треть XIX века, 2) позднеимперский — вторая треть XIX — 1917 год. Верхнюю границу второго этапа я датирую первой третью XIX века. К 1830-м годам относится начало промышленного переворота в России, с которым традиционно связывается переход от аграрного общества к индустриальному.

Великие реформы 1860–1870-х годов дали мощный толчок для продолжения модернизации — с этого момента она стала по-настоящему многомерной и глубокой. Получили особенное развитие такие процессы, как индустриализация, профессионализация, секуляризация, индивидуализация, распространение средств массовой информации, рост социальной и профессиональной мобильности, демографический переход, семейная революция, нациестроительство и, что особенно важно, развитие конституционализма и гражданского общества, рыночной экономики и частной собственности. Во всех перечисленных сферах был достигнут прогресс. Качество жизни российских граждан повысилось во всех отношениях, что является критерием успешности модернизации. Мы можем поэтому назвать позднеимперскую модернизацию успешной, несмотря на все издержки, трудности и периодические кризисы.

Отметим две характерные особенности позднеимперской модернизации. Первая — высокий темп, о чем говорит тот факт, что в 1880–1913 годы российская экономика развивалась самыми высокими среди крупных европейских держав темпами. Вторая — незавершенность. К 1914 году модернизация не завершилась, вследствие чего Россия не соответствовала в полной мере ни одному из критериев современного общества. Империя находилась на полдороге от традиционного общества к современному.

Итак, революции начала ХХ века произошли в условиях быстрого экономического и культурного роста, повышения уровня жизни, на фоне успешной, но незавершенной модернизации. Традиция и современность находились в состоянии острого конфликт, в чем и состоял важнейший источник социальной напряженности в обществе. И это не нонсенс, а закономерность. Прогрессивные по сути изменения, имеющие позитивные результаты, обнаруживают свою негативную сторону именно в силу того, что являются изменениями, нарушают устоявшийся, стабильный порядок, нарушают равновесие, ставят под сомнение или лишают смысла прежние навыки и привычки. В России, как и везде, именно высокие темпы и успехи модернизации создавали новые противоречия, порождали неведанные прежде проблемы, вызывали временные и локальные кризисы, которые при благоприятных обстоятельствах и благоразумии элит и правящего класса могли бы благополучно разрешиться.

На нескольких конкретных примерах проиллюстрирую тезис о противоречивых последствиях прогрессивных изменений. Возьмем коммерциализацию экономики — явление, как считается, прогрессивное. С одной стороны, она способствовала рационализации экономической деятельности, росту эффективности производства, производительности труда и доходности, обеспечивала улучшение потребления. Об уровне коммерциализации в городе данных нет, но в деревне она как минимум удвоилась, так как товарность сельского хозяйства возросла в два раза. Под влиянием коммерциализации росла материальная дифференциация и одновременно с ней социальная вражда между богатыми и бедными. Особенно драматические последствия имела коммерциализации в деревне. Крестьянам приходилось мыслить категориями «выгодно», «невыгодно», в то время как прежде мыслили в категориях «хорошо» или «плохо», «грешно» или «добродетельно». Принципиально разрушалась вся системы традиционных ценностей. Человек человеку — не сосед и товарищ, а конкурент и соперник. За все надо платить. Все продается и покупается. Представьте, как страдал в это переходное время традиционный крестьянин! Произведения Г. Успенского хорошо иллюстрируют стресс, испытываемый земледельцами под влиянием монетизации человеческих отношений. В итоге положительный в принципе и по далеким последствиям процесс принес в деревню в кратко- и среднесрочной перспективе массу социально-экономических проблем и увеличил социальную напряженность и вражду.

Урбанизация — не менее прогрессивный процесс. Земледельцы приезжали в город, устраивались на работу, получали там — по крестьянским меркам — приличную заработную плату. Одновременно они приобщались к городской культуре и цивилизации, овладевали новыми компетенциями и современными стандартами поведения. Но что за жизнь была у них городе (по крайней мере на первых порах)?  Оставшись без поддержки родственников, без дома и семьи, в отрыве от привычной жизненной обстановки, они фактически превратились в социальных маргиналов. А как чувствовали себя их семьи в деревне, оставшись без кормильца, хозяина и защитника?

В ходе прогрессивной индустриализации сотни тысяч крестьян изменили традиционный земледельческий образ жизни на новый индустриальный и благодаря этому повысили материальный достаток. Индустриализация способствовала росту их  образования и культуры, приобщала к техническому прогрессу, изменяла образ жизни и менталитет. Но сделал ли жесткий и напряженный режим работы, строгая дисциплина, увеличение продолжительности труда и прочие радости работы на заводе или фабрике их счастливыми? Если сравнить сельскохозяйственный и промышленный труд — это как рай и ад для крестьянина. Сельский труд на свежем воздухе. Когда нужно и есть охота — можно поработать больше, когда нет — меньше. Много праздников, свободная жизнь, сам себе хозяин. Есть дом, семья и всегда поддержка родственников. О «счастливой» жизни рабочих говорит тот факт, что по криминогенности (числу преступлений на 1000 человек) рабочие, в подавляющем числе крестьяне по сословной принадлежности, превосходили крестьян-хлебопашцев, проживавших в деревне, в 19 раз! В силу своей маргинальности именно рабочие шли в авангарде борьбы с царским режимом.

Семья трансформировалась из патриархально-авторитарной в демократическую, из составной в малую. В ходе семейной революции женщины и дети получали права и защиту. Снохачество, тиранство, побои жен и детей стали считаться по закону преступлениями. Трудно придумать какое-нибудь более прогрессивное изменение. Но всем ли это нравилось и приносило ли спокойствие в деревню? Что чувствовали в деревне мужики, когда их жены и невестки выходили из подчинения и жаловались в мировой суд на запрещение работать на стороне, на рукоприкладство, на снохачество? Суды призывали мужиков за это ответу и наказывали. На этой почве между мужчинами и женщинами в семье возникали ссоры, конфликты, противоречия. С другой стороны, дети становились самостоятельнее и грамотнее родителей и хотели устраивать свою жизнь по своему усмотрению. Нравилось ли это родителям? Отцы, когда отдавали мальчиков (и много реже девочек) в школу, стремились ограничить их обучение годом-двумя, чтобы они могли научиться лишь писать, читать и считать, не стали умнее отца и не вышли из послушания. Составные или большие семьи становились малыми. Это способствовало возникновению и усилению противоречий между родителями и детьми, между братьями, увеличивало число имущественных разделов, которые почти всегда сопровождались ссорами и конфликтами. И позитивный, в сущности, процесс тоже создавал новые серьезные проблемы и увеличивал напряженность.

Аналогичные, прогрессивные по сути, процессы происходили в городе, и они так же, как в деревне, имели противоречивые последствия и способствовали росту социальных конфликтов и напряженности. Не избежали трудностей все городские социальные группы, включая мещан, ремесленников и дворян, значительная часть которых испытывала не только относительную, но и абсолютную депривацию.

Считается безусловным благом формирование гражданского общества со множеством добровольных общественных организаций; складывание правового государства с парламентом, верховенством закона, открытостью, гласностью, публичностью, многопартийностью. Однако эти прогрессивные процессы, составляющие суть политической модернизации, создали контрэлиту, породили настоящую борьбу за политическую власть, в ходе которой противники режима мобилизовали интеллигенцию и народные массы в свою поддержку, организовали протесты, стачки и демонстрации, призывали к революционной замене существующего строя.

Таким образом, любой прогрессивный процесс модернизации имел противоречивые последствия и создавал массу проблем, в особенности на первом этапе. Это явление в социологии называется травмой социальных изменений.

Мои оппоненты часто искажают мою концепцию с помощью приема, который первым применил Б. В. Ананьич в статье против использования антропометрических данных. «Б. Н. Миронов, — писал он, — представил читателю благостную картину экономического развития России на рубеже XX в.». Слово «благостный» в толковых словарях трактуется как «приятный, умиротворяющий приносящий благо». Следовательно, «благостная картина экономического развития» — это такое развитие, которое приносит всем благо, умиротворение и удовольствие. Что ни в коей степени не соответствует тому, что я имею в виду. Я говорю об улучшении, а не о том, что народ стал благоденствовать. «Положение улучшается» вовсе не означает, что «положение хорошее». Критики подменяют понятия. Лейтмотив всех моих работ, посвященных уровню жизни, совсем другой. Вот в подтверждение несколько цитат. «Несмотря на позитивную динамику зарплаты российских рабочих в конце XIX — начале ХХ в., было бы легкомысленно думать, что они благоденствовали. Тренд и уровень жизни — различные ракурсы при оценке благосостояния. Уровень жизни в России повышался, но, как и всюду в Европе, он был тогда низким» (Российская империя: от традиции к модерну. Т. 3. С. 205). «Народ жил скромно, но — подчеркну — не нищенствовал, как часто утверждается: основные материальные потребности удовлетворялись, причем с конца XVIII в. и вплоть до начала Первой мировой войны уровень жизни рос среди всех слоев населения, включая крестьян и рабочих» (Там же. Т. 3. С. 728). Этот вывод относился и к привилегированным слоям населения: «Преобладающая часть людей, относившихся формально к привилегированным слоям, на самом деле существовала скромно, вместе с огромным большинством россиян — крестьянством и мещанством» (Благосостояние населения. 2-е изд. С. 380). Как видим, оппоненты приписывают мне идеи, которые я категорически не разделяю.

Итак, в начале ХХ века народ жил скромно, хотя его положение сравнительно с концом XVIII века улучшилось. Кроме того, надо учесть, во-первых, что уровень скромности в начале ХХ века был намного ниже, чем в настоящее время, и, во-вторых, — и в этом самое главное — что рост потребностей постоянно обгонял возросший уровень жизни. Все хотели больше того, что реально возможно было иметь при тогдашних экономических и финансовых ресурсах, культуре и производительности труда. Возникала относительная депривация — психологическая неудовлетворенность достигнутым повышением уровня жизни, разрыв между тем, что есть, и тем, что хочется и должно быть с точки зрения людей. Когда относительная депривация охватывает целые социальные группы, она становится причиной яростной агрессии против властей, элит и законов.

Конфликт традиции и современности можно назвать кризисом. Однако такой кризис не имеет ничего общего с тем пониманием системного кризиса, которое доминировало в советской историографии и до сих пор широко бытует в современной литературе, — как всеобщего и перманентного кризиса, превратившего российский социум в несостоятельную и нежизнеспособную систему, неспособную развиваться и приспосабливаться к изменяющимся условиям жизни и обеспечивать благосостояние граждан. Кризис российского социума был болезнью роста, свидетельствовал о его развитии, а не о приближении его конца, представляя собой скорее мутацию и трансформацию, чем упадок. Кризис не вел фатально к революции, а лишь создавал для нее предпосылки, только возможность, ставшую реальностью в силу особых обстоятельств — военных поражений, трудностей военного времени и непримиримой, ожесточенной борьбы за власть между оппозиционной общественностью и монархией.

Рост социальной напряженности, конфликтов, протестных движений в пореформенное время являлся результатом прогрессивных социальных изменений в обществе, последствием предоставленной свободы огромной массе прежде бесправных людей, результатом быстрого развития рыночной экономики и невероятного прежде роста потребностей и ожиданий. Высокие темпы модернизации создавали новые противоречия, порождали новые проблемы, вызывали временные и локальные кризисы, которые при неблагоприятных обстоятельствах перерастали в большие, а при благоприятных могли бы благополучно разрешиться.

 

Вроде даже есть закон, что все революции начинаются на экономическом подъеме, а на спаде их не происходит.

 

Действительно, в последнее время историки обнаружили, что английская, французская и другие революции происходили на фоне позитивных изменений в обществе, им предшествовал не кризис, не обнищание населения, а экономический подъем и значительный прогресс во всех сферах жизни. Голодный человек думает о том, как и где найти пищу, а не о смене политического режима и революционных преобразованиях. Стало также очевидным, что положительные изменения в обществе на первых порах создают трудности и социальное напряжение. Даже если во время модернизации жизнь улучшается, социальное напряжение увеличивается. Это социологическая закономерность. «Не дай вам Бог жить в эпоху перемен», — сказал Конфуций.

 

Вы писали о том, что предреволюционная интеллигенция манипулировала данными, чтобы представить ситуацию в российской действительности как безысходную, и тем самым провоцировала «великие потрясения». Действительно, в сравнении с «реакционным» самодержавием «прогрессивный» сталинский социализм был адом. Есть ли послереволюционные свидетельства интеллигентов, в которых они признают свою ответственность в том, что произошло с Россией?

 

Интересный вопрос. Некоторые видные лидеры интеллигенции признали свои ошибки в оценке пореформенного развития России, хотя в большинстве случаев косвенным путем. Ревизия парадигмы системного кризиса империи началась уже накануне Первой мировой войны. В декабре 1913 года известный, уважаемый либерал и земский деятель Е. Н. Трубецкой в либеральном журнале «Русская мысль» опубликовал статью «Новая земская Россия», в которой почти с восторгом отмечал: «Два новых факта в особенности поражают наблюдателя русской деревни за последние годы — подъем благосостояния и поразительно быстрый рост новой крестьянской общественности». Успехи были столь быстры и значительны, что Трубецкой опасался, как бы повышение уровня жизни не привело к забвению духовных ценностей. Статья Трубецкого вызвала большой резонанс; его выводы поддержали известные оппозиционные деятели. Например, ученый народнической ориентации Ф. А. Щербина отметил изменение менталитета крестьянства как первопричину позитивных сдвигов. Один из лидеров правых эсеров и известный публицист И. И. Бунаков-Фондаминский пенял городской интеллигенции, что она не заметила коренных сдвигов в деревне. П. Б. Струве подчеркнул отставание общественности от быстро развивавшейся жизни. Начавшаяся война помешала этим взглядам оформиться в новую концепцию, так как не замечать очевидного прогресса в России становилось идеологической слепотой. Известный статистик-либерал А. А. Кауфман прямо признал ошибочность своих выводов относительно динамики урожаев после крестьянской реформы, на которых в значительной степени основывались выводы об обнищании крестьянства. «Я приходил к выводу, что урожаи у нас в России остаются более или менее стационарными, — писал он в 1917 году. — Однако новейшие подсчеты заставляют отказаться от этого вывода. Последовательный рост урожайности в течение последнего полувека не может подлежать сомнению. Средний урожай для 1901–1910 гг. для крестьянских земель почти наполовину, для владельческих — почти на две трети выше, чем в 1861–1870 гг. Рост урожайности как на владельческих, так и на крестьянских землях идет ускоряющимся темпом».

После Октябрьского переворота либералы, оказавшиеся в эмиграции, сформулировали новую точку зрения на пореформенное развитие страны в своих мемуарах, публицистике и исторических работах. Видные кадеты В. А. Маклаков, Н. И. Астров и М. М. Карпович сформулировали концепцию потерянных возможностей. В. А. Маклаков делал акцент на позитивной динамике гражданского общества и правового государства, М. М. Карпович — на «ошеломляющих» экономических успехах начала ХХ века и возможности решения социальных проблем мирным путем. Н. И. Астров подчеркивал всесторонность прогресса. «Еще какой-нибудь десяток лет, — утверждал он, — и Россия стала бы непобедимой, могучей и уравновешенной в своих внутренних силах. Она выходила уже на путь правового порядка, свободной самостоятельности и свободного развития своих производительных сил». П. Н. Милюков, более сдержанно оценивавший успехи страны в предвоенный период, признавал, что главные причины Февральской революции были отнюдь не экономическими, а лежали в плоскости политики и культуры. Даже в самый канун революции, по его мнению, не наблюдалось обеднения широких масс населения. В. А. Маклаков в своих воспоминаниях «Власть и общественность на закате старой России», написанных в эмиграции, прямо признал, что в развязывании гражданской войны между властью и оппозицией «вина общественности, пожалуй, больше, чем власти».

Поистине: что имеем — не храним, потерявши — плачем.

 

  1. Каковы ваши творческие планы?

 

Начал работать над новой для меня темой — «Распад Советского Союза в человеческом измерении». На этот сюжет уже написано сотни статей и книг. Хочется на эту проблему посмотреть в другом ракурсе. Опираясь на данные всесоюзных переписей населения СССР 1926, 1939, 1959, 1979 и 1989 годов о развитии человеческого капитала, оценить, какого прогресса достигли союзные и автономные республики за годы советской власти в различных сферах жизни, чем они были довольны и недовольны, как это повлияло на амбиции республиканских элит и их стремление к отделению. Работа по оцифровке материалов переписей практически закончена. На очереди анализ. Хотелось бы в течение трех лет написать на эту тему книгу.

2248

Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь