Павловская А.Ю. Новейшая историография блокады Ленинграда (2011-2021): блокадный эго-документ как источник и медиум

Анастасия Павловская[1] Новейшая историография блокады Ленинграда (2011-2021): блокадный эго-документ как источник и медиум

В конце 2000-х годов в историографии блокады Ленинграда произошёл сдвиг, который можно было бы назвать второй  источниковой революцией[2] – с этого времени в обязательный минимум любого исследования о блокаде входят эго-документы[3]. Эти перемены совпали с существенными изменениями в исследовательских вопросах историков и выборе тем, которые затрагиваются в новейших исследованиях блокады Ленинграда. Задача этого обзора – рассмотреть историографию блокады последних десяти лет через использование в ней эго-документов. Основные вопросы, которые поднимаются в этом тексте: как в историографии блокады Ленинграда используются эго-документы?  как их использование позволяет исследователям задать новые вопросы? Наибольшее внимание уделяется в этом обзоре историографии последних пяти лет, однако для воссоздания историографического контекста рассматривается и более ранняя литература[4].

Первые попытки ввести дневники и воспоминания в литературу о блокаде предпринимались авторами документальной прозы (Ленинградцы в дни блокады 1947, Варшавский, Рест 1985, Подвиг Ленинграда 1960). Наиболее известный среди них текст, оказавший существенное влияние на историографию блокады Ленинграда – «Блокадная книга» Д.Гранина и А.Адамовича (1977-1982) (Адамович, Гранин 2020). Для написания этой книги писатели проделали большую работу по сбору дневников и воспоминаний ленинградцев – именно эти тексты стали для них ключевым источником. В своей книге они ввели в оборот ключевые для историографии блокады дневники[5] – они позволили писателям рассмотреть вопросы и темы, которые до сих пор остаются актуальными для историографии: трансформация отношений внутри семьи, стратегии выживания, функции, назначение и жанровые особенности блокадного дневника, образы городского пространства, досуговые практик и др. Именно эти вопросы в наше время стали ключевыми для историографии блокады Ленинграда.

            Внутренний мир блокадного человека: от норм морали к практикам ведения дневника

Вероятно, один из основных историографических последователей Гранина и Адамовича – Сергей Яров, автор «Блокадной этики», впервые увидевшей свет в 2012 году. Разговор об этой книге важен не только потому, что она оказала большое влияние на последующую историографию блокады:  в 2018 году был опубликован английский перевод книги (Yarov 2018), а в 2021 году в издательстве ЕУСПб вышло новое русскоязычное издание (Яров 2021) – все это определенно расширит потенциальный круг читателей этой книги и даст новый импульс к её прочтению.  Основная задача книги Ярова – реконструкция норм морали и представлений о справедливости во время блокады Ленинграда. Сам исследователь видит новизну исследования в том числе и в её источниковой базе. Автор указывает на существовавшие в советской историографии препятствия для использования дневников и воспоминаний в качестве источников: «еще совсем недавно [дневники] использовались с чрезмерной осторожностью. <…> причиной тому были идеологический контроль и самоцензура исследователей» (Яров 2021: 5-6). В то же время исследователь показывает, что исследование этики и морали в блокадном Ленинграде возможно только при использовании документов личного происхождения: в своей монографии он вводит в научный оборот большое количество дневников из коллекции Института истории ВКП(б)[6] и Отдела рукописей РНБ[7]. На источниковую базу исследования Ярова оказало большое влияние участие в устноисторическом проекте о блокаде Ленинграда, проводившегося Центром устной истории ЕУСПб[8]: интервью, взятые в ходе проекта, активно использовались Яровым в монографии.

В своем исследовании Яров фокусируется на одном периоде блокады Ленинграда – «смертном времени»[9], периоде со второй половины ноября 1941 до марта 1942 года – времени, которому соответствуют самые низкие нормы выдачи продовольствия и наибольшая смертность за весь период блокады Ленинграда. Автор исходит из представления о том, что «норму» проще всего увидеть, зафиксировать и реконструировать в момент её нарушения или разрушения – именно поэтому его интересует фиксация в эго-документах форм девиантного поведения (воровство, каннибализм, мародерство и т.п.), рефлексия авторов или людей из их окружения по поводу этих эпизодов. Основная идея книги заключается в том, что условия жизни в блокадном Ленинграде породили особую блокадную этику, которая выражается в специфических представлениях о морали и справедливости. Эта этика, по словам Ярова, «представляла собой не стройную систему норм, которая позволяла четко и недвусмысленно оценивать поведение людей, а хаотичное смешение прежних этических правил и тех аргументов, которые приспосабливали мораль к военной повседневности» (Яров 2021: 585). Яров полагает, что одно из главных условий сохранения морального облика в Ленинграде 1941-1942 года, – это «интеллигентность»[10], которая выражается в общем уровне культуры человека, степени укорененности в нравственных норм, профессии и положении в обществе и круге общения (Яров 2021: 585). Автор отмечает, что одна из основных черт этой новой этики – это жестокий прагматизм, который выражался в том, что более других достоин был выжить наиболее талантливый или ценный для общего коллективного тела человек: эта мысль была усвоена ленинградцами из политики городских властей (в том числе по обеспечению продовольствием) и пропаганды.

Вопросы, поднятые Яровым в «Блокадной этике», и спустя почти десять лет после публикации этой книги выглядят новаторскими и провоцирующими дискуссию. Тем не менее, именно то, как Яров работает с понятием «нормы» выглядит одним из наиболее уязвимых мест книги. В качестве оппозиции блокадной этике Яров предлагает некую «традиционную» этику, являющуюся сводом неких универсальных моральных правил и этических норм. Кажется, он подразумевал под ней набор норм человека начала XXI века, однако правильнее было бы сравнивать с нормами, характерными для 1930-х годов или даже более ранних периодов. Одновременно Яров для фиксации нормы нередко пользовался фрагментами из дневников и воспоминаний, не подвергая их критике: кажется, что для него эго-документы были неким прямым отражением объективной реальности, «целостной и правдивой картины осады Ленинграда» (Яров 2021: 6).  Определенные недостатки книги заложены и в самой источниковой базе исследования – среди эго-документов, использовавшихся Яровым, мы обнаруживаем ретроспективные источники[11] – воспоминания и интервью, которые правильнее было бы использовать для исследований об индивидуальной памяти блокадников, чем для исследования самой блокады Ленинграда. Наконец, после прочтения книги остается впечатление, что автору удалось реконструировать представления о морали исключительно узкого круга авторов блокадных дневников или поздних воспоминаний, которые сами по себе, очевидно, были людьми одного габитуса. Другая сторона, малообразованные жители Ленинграда или люди, которые сами занимались мародерством, воровством или каннибализмом, остается не услышанной – эту проблему, вероятно, удалось бы частично решить, включив в круг источников, допросы этих людей в НКВД или интервью, взятые Институтом истории ВКП(б) в 1943-1944 годах[12] (среди них есть интервью с малограмотными людьми, которые не могли вести дневники).

            В своей монографии Сергей Яров одним из первых предпринял попытку охарактеризовать блокадные дневники с точки зрения их жанра, функции и мотивов ведения. Именно дневники, наряду с рядом досуговых практик (чтение, творчество) и общественным контролем, были одним из средств поддержания этических норм. По мнению Ярова, в блокадных дневниках авторы конструировали образы самих себя – именно поэтому в дневниках мы видим «сгущенность всего правильного» (Яров 2021: 289). Яров также выделял среди функций ведения дневников в блокадном Ленинграде самодисциплинирование и наблюдение за собой – в этом он сближался с выводами Й. Хелльбека, для которого дневник 1930-х годов является способом самоконтроля (Хелльбек 2017: 76-144). Эти рассуждения Ярова оказали большое влияние на идею и исследовательские вопросы книги  американской исследовательницы Алексис Пери, автора монографии «Война внутри» («The War Within») (Peri 2017).  

            Пери в своей книге предлагает посмотреть на дневник как источник не по истории какого-либо феномена блокадной действительности, а истории собственно блокадного письма, жанра блокадного дневника и субъективности жителя блокадного Ленинграда. «Война внутри» имеет интересную структуру – рассказ Пери о блокаде как бы повторяет форму колец (одна из базовых метафор для описания Ленинграда). Вопросы, поднимающиеся в книге, как бы расходятся концентрическими кругами: от “Я”/субъекта (“self”) читатель последовательно проходит через круг семьи и сообщества к государству. Одновременно с движением от личного к государственному в книге происходит движение по хронологии блокады. Пери справедливо отмечает, что большую часть блокадных дневников их авторы начали вести еще до начала блокады (в день начала войны или в её первые месяцы), то есть тогда, когда происходила ежедневная реструктуризация повседневной жизни – её порядка и норм (Peri 2017: 5). 

            Пери полагает, что дневники помогали авторам справиться с изменениями и преодолеть хаос и неизвестность военной повседневности с её мобилизациями, эвакуацией и бомбардировками: “...борьба за жизнь была для них, по большей части, борьбой за понимание <…> за организацию порядка” (Peri 2017: 7). “Я” в блокадном дневнике, таким образом, для Пери – это субъект, анализирующий происходящее вокруг, структурирующий окружающую меняющуюся действительность и пытающийся найти свое место в ней. Пери, однако, утверждает, что тяга к пониманию того, что происходит вокруг неразрывно связана с тягой к постижению себя самого, причём прежде всего - своего тела. Так же, как и Яров, Пери видит в блокадных дневниках функцию самонаблюдения, но не столько морального, сколько физического. Пери утверждает, что на примере блокадных дневников мы можем видеть, как в советском обществе происходило принятие медицинского дискурса широкими слоями общества. Так же как и Яров, исследовательница анализирует язык рассказа о социальных отношениях на разных уровнях, приходит к выводам о трансформации функций семейственности в блокадных дневниках и о том, что в блокадном Ленинграде отсутствовали об отсутствии единые концепты “семьи” (это было вызвано сменой домашних ролей и семейных отношений) и “дома”, что связано с переездами, бомбежками, смертью близких в пространстве квартиры и постоянной необходимостью спуска в бомбоубежище. Блокадный дневник – это также место для рассуждений о месте автора в иерархии советского или блокадного общества. Социальный кризис, явившийся следствием блокады Ленинграда, обнажил и утрировал существовавший в Советском Союзе социальный порядок. Столовая, очередь, баня – все эти общественные места ставили жителя блокадного Ленинграда в определенную систему иерархий и язык описания этих мест отражает видение социального порядка. Пери показывает, что рассуждения авторов дневников о системе распределения в осажденном городе подталкивают их к генерализациям – проецированию сложившейся ситуации, если не на государственный уровень, то на уровень предприятия или даже города. 

Выводы Алексис Пери, при всей новизне и актуальности ее подхода (это первая книга, целиком посвященная блокадным дневникам, вопросам жанра и субъективности ленинградцев), нередко лишь подтверждает на новых источниках те тезисы, которые до этого уже выдвигались историографией. Так, еще Гранин и Адамович выделяли те функции и прагматики ведения дневника, о которых пишет Пери, а часть тезисов о социальном порядке, влиянии государства на внутренний мир блокадного человека и уникальности его опыта выдвигались Яровым еще в «Блокадной этике».

Один из главных недостатков книги Пери – отсутствие какой-либо контекстуализации. Несмотря на то, что часть предположений, высказанных Пери, рифмуется с основными выводами Й. Хелльбека, Пери не рассматривает блокадные дневники как наследие дневниковой традиции 1930-х годов или даже дореволюционной традиции. Между тем, это могло бы подорвать некоторые из её тезисов. В частности, в одной из глав («Неуловимое Я») она пишет о дневниках Лены Мухиной и Ольги Матюшиной, которые в какой-то момент начинают вести свой дневник от 3-го лица (Peri 2017: 67-88). Пери заключает, что тяготы войны, голод и вынужденная изоляция разрушили “неуловимое Я” авторов дневников и вынудили их использовать прием дистанцирования, создавая не только альтернативных персонажей, но и альтернативные варианты развития событий. Использование подобного приема свидетельствует, скорее, о тяге отдельных авторов к беллетризации дневника и желании опубликовать впоследствии свои записи – это напрямую говорит об историческом сознании авторов дневников, нацеленных на передачу текстов потомкам. Более того, подобный прием характерен не только для блокадных дневников – можно привести пример дневника московского школьника 1930-х годов О. Черневского[13], который также часть повествования вёл от 3-го лица.

            Блокадная повседневность: коммуникативные пространства и стратегии выживания

Книга Владимира Пянкевича «Люди жили слухами» (Пянкевич 2014) спустя пять лет после публикации остается, вероятно, единственным историческим исследованием, посвященным тому, как в блокированном городе люди утоляли не физический, но информационный голод. Пянкевич исходит из предположения, что наличие информации об окружающем мире является одной из базовых потребностей человека, а в условиях её отсутствия люди вынуждены каким-то образом её восполнять. Именно так в военном Ленинграде появилось «неформальное коммуникативное пространство». Пянкевич в своей монографии, таким образом, исследует «стихийное информирование» – слухи, их роль в процессе выживания в блокадном Ленинграде, а также механизмы их распространения. Пянкевич встраивает свою монографию в две историографические рамки – историографии блокады Ленинграда, а также исследований слухов в различные периоды российской истории (Б.И. Колоницкий, И.Б. Орлов, В.Б. Аксенов и др.). Специфика изучения слухов в блокадном Ленинграде, как показывает Пянкевич, в самой источниковой базе – исследование, в основном, базируется на дневниках и – реже – воспоминаниях ленинградцев. Пянкевич справедливо отмечает, что запись слухов – это важное место в блокадных дневниках, а авторы отдельных дневников (А.Бардовский) даже «специализировались» на записи слухов.

Структура книги не следует хронологии блокады – книга разделена на тематические блоки, в котором поднимаются различные темы и практики неформального коммуникативного пространства Ленинграда. Так, в фокусе Пянкевича оказываются слухи о представителях центральной и местной власти, о немцах и евреях, о положении на фронте, о нормах выдачи продовольственных товаров и об эвакуации. В монографии Пянкевич показывает, что «возникновение и громадный рост стихийной коммуникации были отражением дефицита достоверной информации, ситуации крайней неопределенности» (Пянкевич 2014: 466). При этом, как показывает книга, слухи предлагали ленинградцам выход из состояния мучительной неопределенности и давали почву для общения, что позволяло уменьшить психологическое напряжение: «слухи блокадного Ленинграда были не следствием досужего любопытства, а условием выживания» (Пянкевич 2014: 468).

На основе дневниковых записей Пянкевич реконструирует процесс появления и распространения слухов. В основном, они формировались из-за несоответствия официальных сообщений жизненному опыту, однако существовали и слухи, сформированные на основании информации, полученной из немецких листовок – так они становились оружием вражеской пропаганды. Передача слуха, по мнению Пянкевича, повышала статус и авторитет говорящего в глазах потребителя слуха, так он самоутверждался и «обретал статус осведомленного обладателя недоступной другим информации» (Пянкевич 2014: 470). При этом, чтобы добавить веса высказыванию и одновременно обезопасить рассказчика, распространитель слуха чаще всего ссылался на авторитетный источник (например, «один военный сказал»). Основными местами распространения слухов, как демонстрируется в книге, становились места массового скопления людей – в блокадном Ленинграде такими местами были, преимущественно, очереди.

«Люди жили слухами» – пример исследования, которое использует дневники как основные источники сюжетов слухов и контекста, в котором они существуют, однако не замыкается на одном типе источников. Почву для этого исследования в некотором смысле подготовил Н.А. Ломагин: В.Л. Пянкевич в своей монографии активно пользуется, опубликованными в сборнике «В тисках голода» еще в 2000 году документов спецслужб – НКВД, военной разведки Группы армий «Север», службы безопасности СД (Ломагин 2017). Основная проблема монографии Пянкевича – отсуствие какой-либо сравнительной рамки. Так же, как и в подавляющем большинстве работ, посвященных истории блокады, Ленинград оказывается в ней отделенным от остального СССР, а также от практик более раннего времени. Остается вопрос – является ли модель неформального коммуникативного пространства блокированного Ленинграда уникальной? Как и по каким причинам слухи формировались в более ранние периоды – например, в 1930-е годы? Существует ли какая-либо преемственность между этими практиками? Так, А.Архипова и А.Кирзюк в книге «Опасные советские вещи» демонстрируют, как очереди становились источников распространения слухов и «страшилок» в позднем Советском Союзе (Кирзюк, Архипова 2020).

В начале 2021 года была опубликована книга, которая в будущем, скорее всего, станет одним из ключевых исследований по истории блокады Ленинграда. Книга американского историка и экономиста Джеффри Хасса «Страдание и выживание в военные годы» («Wartime Suffering and Survival») (Hass 2021) посвящена исследованию социальных практик и стратегий выживания во время блокады Ленинграда[14]. Хасс на протяжении десяти лет работал в архивах Санкт-Петербурга с блокадными эго-документами (в частности, с коллекцией, собранной Граниным и Адамовичем, и коллекцией Института истории ВКП(б)) и выработал уникальную для историографии блокады Ленинграда исследовательскую стратегию. Для Хасса дневник – это, прежде всего, источник знания об опыте ленинградцев, их представлениях о правилах и нормах в разных областях – от взаимоотношений с властью, до рабочих отношений и отношений с близкими. Как социолога и экономиста Хасса интересует, прежде всего, вопрос причинности – как конкретное действие человека (описанное в дневнике) влечет за собой результат (Hass 2021: 58). Для Хасса важно выяснить мотив этого действия – все вместе это представляет собой стратегию выживания. Исследователь указывает, – и это отличает исследование Хасса от других, рассмотренных в этом обзоре – что сама выборка документов вряд ли может считаться репрезентативной для всего Ленинграда, но выяснение социального и культурного бэкграунда каждого из авторов дневников помогает ему экстраполировать выводы о действиях конкретных людей на более широкие слои населения Ленинграда.

Книга Хасса состоит из трех частей. В первой он исследует, поля власти (authority) и порядка – от поля силы (государственные институты и ВКП(б)) до сообщества и близкого круга. Хасс показывает, что лишения и угроза выживанию изменили традиционные формы порядка и лояльности. Эти перемены были вызваны изменением статуса и роли продовольственных продуктов: они оказались одновременно инструментом контроля, вознаграждением за труд, атрибутом выживания и доверия близким. Несмотря на угрозу социального хаоса, внутренний правопорядок сохранялся, поскольку самим ленинградцам было выгодно использовать государственные институты для получения продовольствия и денежного вознаграждения. Вторая часть книги посвящена практикам пола и класса. Хасс показывает, что неравное распределение ресурсов в блокадном Ленинграде привело к изменениям в классовом сознании – ленинградцы отчетливо ощущали собственную классовую идентичность, которая выражается в языке, описывающем привилегии и теневые рынки. Третья часть книги посвящена смерти и страданиям. В фокусе здесь находится отношение ленинградцев к мертвым телам: для власти стоял вопрос эффективности и контроля (уборка трупов, создание крематориев и братских могил), для отдельных людей они могли быть как источником обогащения (получать продовольствие по карточкам умерших) или источником моральных дилемм. Хасс вслед за С. Яровым демонстрирует, что стратегии выживания заставляли ленинградцев быть прагматичными и нередко трактовать в свою пользу нормы и устоявшиеся правила. Хасс завершает главу утверждением, что ленинградцы в военные и послевоенные годы сформировали особую, «рожденную в страдании», идентичность.

Книга Хасса поражает читателя (прежде всего, не знакомого с методологией и теоретической рамкой социологического исследования) постановкой исследовательского вопроса и самой идеей использования нарративных эго-документов в историко-социологическом и экономическом исследовании. Одно из её несомненных преимуществ – подведение некоторых тезисов, выдвигавшихся в историографии блокады, но существующих как бы на уровне «здравого смысла», под серьёзную «доказательную» базу. Книга Хасса обладает, вероятно, наиболее полной и хорошо описанной источниковой базой среди других исследований, использующих блокадные дневники. Одновременно книга Хасса, по всей видимости, станет в скором времени значительным проводником знания о блокаде и блокадных эго-документах в поле историко-социологических исследований.

            Монографии, о которых шла речь в этом обзоре, вероятно, являются сегодня ключевыми работами по истории блокады Ленинграда. Как было показано в этой статье, основу источниковой базы каждой из них составляют источники личного происхождения, преимущественно блокадные дневники. Этот факт говорит нам не только о новых конвенциях, которые принимаются в историографии блокады Ленинграда, но и о том, каким многогранным источником являются дневники: в каждом из исследований, представленном в этом обзоре дневники (и воспоминания) рассматриваются с разных позиций. Для С. Ярова они становятся источником для реконструкции норм морали в блокадном Ленинграде, А. Пери исследует одновременно жанр блокадного дневника и субъективность жителя блокадного Ленинграда, В. Пянкевич реконструирует неформальное коммуникативное пространство Ленинграда, а Дж. Хасс демонстрирует многообразие стратегий выживания в блокированном городе.

            По всей видимости, существует несколько важных причин такого сдвига в историографии. Первая – публикаторская деятельность, которая ведется историками и филологами параллельно с работой исследователей. За последние годы появилось несколько публикаций очень высокого текстологического качества, сопровождающиеся интересными вступительными статьями[15], а Центр изучения эго-документов «Прожито» ЕУСПб, размещая в своем корпусе[16] прежде не публиковавшиеся тексты, способствует упрощению доступа к ним и делает возможным использование методов корпусных исследований[17].  Другая причина, скорее всего, кроется в особенностях практик коммеморации блокады Ленинграда – как показывают исследования, последние годы отмечены большим вниманием к индивидуальным нарративам и использованию так называемой «свидетельской модели», а сам блокадный дневник все больше утверждается в качестве одного из центральных символов блокады Ленинграда (Павловская, Павловский 2021).

Можно предположить, что эти – новаторские – вопросы историки формулируют, прежде всего, при близком знакомстве с дневниками, то есть, что сами источники, фактическая информация, содержащаяся в них, и форма письма, наталкивают исследователей на определенные вопросы. Так или иначе, каждый из этих исследователей в своих текстах сталкивается с проблемами репрезентативности выборки, соотношением реальных практик и их фиксации в эго-документах. К сожалению, как показывает, этот обзор, не все исследователи с успехом решают эти задачи.

Во всех книгах есть существенное упущение – отсутствие широкой контекстуализации, сравнения, хотя бы минимального, синхронного или диахронического. Очевидно, что, как минимум, на уровне источников – дневников – такие сравнения возможны. Именно из-за отсутствия внимания к компаративным методам в историографии все еще остаются без ответа ключевые для истории блокады вопросы: Является ли опыт Ленинграда и его жителей (представления о морали, стратегии выживания, механизмы распространения слухов, жанровые особенности блокадных дневников) уникальным во всем или в нём присутствуют какие-то универсальные черты? Какова степень преемственности между блокадным опытом и довоенным? Очевидно, что источниковый потенциал блокадных дневников не исчерпан, и в ближайшее время нас ожидают исследования, концентрирующиеся на новых вопросах и проблемах блокадного опыта.

Список литературы

[Адамович, Гранин 2020] Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. СПб.: Азбука, 2020.

[Ван Баскирк 2020] Ван Баскирк Э. Проза Лидии Гинзбург: реальность в поисках литературы. М.: Новое литературное обозрение, 2020.

[Варшавский, Рест 1985] Варшавский С., Рест Б. Подвиг Эрмитажа. Документальная повесть. Л.: Лениздат, 1985.

[Кирзюк, Архипова 2020] Кирзюк А., Архипова А. Городские легенды и страхи в СССР. М.: Новое литературное обозрение, 2020.

[Князев 2009] Князев Г.А. Дни великих испытаний. Дневники 1941-1945. СПб.: Наука, 2009.

Ленинградцы в дни блокады. Л.: Лениздат, 1947.

[Ломагин 2017] Ломагин Н.А. В тисках голода. Блокада Ленинграда в документах германских спецслужб, НВКД и письмах Ленинградцев. М.: Яуза, 2017.

[Мухина 2015] «Сохрани мою печальную историю…». Блокадный дневник Лены Мухиной. СПб.: Азбука, 2015.

[Николози 2017] Николози Р. Апофатика и формализм. Блокадный нарратив в «Записках блокадного человека» Лидии Гинзбург // Блокадные нарративы / Под ред. Р. Николози и П. Барсковой. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 172-185.

[Островская 2011] Островская С.К. Дневник. М.: Новое литературное обозрение, 2011.

[Павловская, Павловский 2021] Павловская А., Павловский А. Блокадный дневник в культурной памяти: архив и канон эго-документа // Библиотека «Прожито». Блокада. Т.1. Феномен блокадного дневника. СПб.: Издательство ЕУСПб, 2021 (в печати).

[Память о блокаде 2006] Память о блокаде: свидетельства очевидцев и историческое сознание общества / Под ред. М. Лоскутовой. М.: Новое издательство, 2006.

[Пянкевич 2014] Пянкевич В. Люди жили слухами. Неформальное коммуникативное пространство блокадного Ленинграда. СПб.: Владимир Даль, 2014.

Подвиг Ленинграда. Документально-художественная повесть. Л.: Лениздат, 1960.

[Хелльбек 2017] Хелльбек Й. Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи. М.: Новое литературное обозрение, 2017.

[Шапорина 2017] Шапорина Л.В. Дневник. В 2 т. М.: Новое литературное обозрение, 2017.

[Яров 2021]Яров С. Блокадная этика: представления о морали в Ленинграде 1941-1942 гг.. СПб.: Издательство ЕУСПб, 2021.

[Bidlack 2002] Bidlack R. Survival Strategies in Leningrad. // The People's War: Responses to World War II in the Soviet Union. Urbana: University of Illinois Press, 2002.

[Hass 2021] Hass J. Wartime Suffering and Survival. The Human Condition under Siege in the Blockade of Leningrad, 1941–1944. Oxford: Oxford University Press, 2021.

[Peri 2017] Peri A. The War Within. Diaries from the Siege of Leningrad. Cambridge: Harvard University Press, 2017.

[Yarov 2018] Yarov S. Leningrad 1941-42: Morality in a City under Siege. Oxford: Polity, 2018.

 

[1] Анастасия Юрьевна Павловская (р. 1995) – сотрудница Центра изучения эго-документов «Прожито» ЕУСПб, аспирантка факультета истории ЕУСПб. anast.pavlovska@gmail.com

[2] После архивной революции 1990-х годов.

[3] Вопреки распространенному заблуждению понятие «эго-документ» не синонимично понятию «источник личного происхождения». В то время, как второе лишь определяет жанровую принадлежность источника, первое фокусируется на его содержании. Эго-документом (эго-текстом) считается любой текст, в котором автор пересобирает и имплицитно или эксплицитно формулирует собственное «я».

[4] За пределами этого обзора остаётся ряд текстов историков литературы. Особенность этой части литературы о блокаде – фокус на отдельных авторах. Наиболее характерный случай – исследования автобиографической прозы Лидии Гинзбург. См: ван Баскирк 2020, Николози 2017: 172-185.

[5] Например, дневник архивиста и историка Г. Князева. Уже в 2000-е годы он будет опубликован в массивном академическом издании (Князев 2009).

[6] ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 10.

[7] В основном – ОР РНБ. Ф. 1273. Коллекция документов о Великой Отечественной войне.

[8] О проектах «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» и «Блокада Ленинграда в коллективной и индивидуальной памяти жителей города» см.: Память о блокаде 2006: 7–14.

[9] Интересно, что эта формулировка, взятая Яровым из дневника В. Бианки и до этого не использовавшаяся в литературе, с момента публикации книги стала общераспространенным наименованием этого этапа в историографии.

[10] Впервые эта идея была выдвинута Граниным и Адамовичем в «Блокадной книге».

[11] Нередко Яров неаккуратно обходится со своими источниками – называет дневники воспоминаниями и наоборот.

[12] ЦГАИПД СПб. Оп 11.

[13] Дневник О. Черневского // Электронный архив «Прожито». Режим доступа: https://prozhito.org/person/808

[14] Следует отметить, что о стратегиях выживания применительно к блокаде Ленинграда впервые заговорил Р. Бидлак (Bidlack 2002)

[15] Например, Шапорина 2017, Островская 2011, Мухина 2015.

[16] Электронный корпус «Прожито». Режим доступа: http://prozhito.org

[17] В частности, Дж. Хасс в своей книге активно пользуется документами, опубликованными в корпусе.

369

Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь