Стыкалин А.С. Исповедь человека своего поколения. История XX века в зеркале воспоминаний чешского историка

 

Чешский историк Милош Гаек (1921 – 2016), специалист по истории Коминтерна и мирового коммунистического движения, издал в год своего 90-летия книгу мемуаров, которая со временем стала достоянием и русскоязычного читателя, представив перипетии жизненного пути человека, ставшего свидетелем и непосредственным участником многих ключевых событий в истории своей нации в XX веке. Участник подпольного антифашистского сопротивления, он 8 месяцев пробыл в пражских застенках гестапо, последние полтора из которых в ожидании приведения в исполнение вынесенного смертного  приговора, и оказался на свободе в начале мая 1945 г., в дни освобождения Праги. Активист компартии, участник февральских событий 1948 г. (коммунистического путча, в конечном счете  приведшего к установлению жёсткой сталинистской диктатуры), он приходит к определенному переосмыслению своих идеалов под влиянием XX съезда КПСС и разоблачения политической практики Сталина. Будучи преподавателем высшей партийной школы, затем сотрудником и недолгое время (уже на самом излете событий Пражской весны) директором академического института, он включился в 1960-е годы в движение за реформы, в 1968 г. был близок к команде А. Дубчека, входил в круг авторов программной речи, с которой тот в качестве первого секретаря ЦК КПЧ должен бы выступить на созываемом чрезвычайном съезде партии. Съезд, как известно, состоялся уже после интервенции 21 августа, в полулегальных условиях на одном из крупных пражских заводов – при полной поддержке рабочих, но без Дубчека, силой депортированного в Москву. М. Гаек принимал самое непосредстенное и активное участие в подготовке этого так называемого «высочанского» съезда.

Разделив судьбу многих своих единомышленников-реформаторов, деятелей Пражской весны, он был исключен из партии с началом «нормализации». Живя на пенсию участника антифашистского сопротивления и узника концлагеря, он продолжал работать как историк, публикуя свои работы на Западе. А во второй половине 1970-х годов включился в правозащитное диссидентское движение, активизировавшееся после Хельсинкского совещания 1975 г., был в числе подписантов знаменитой Хартии-77, а в конце 1980-х годов ее спикером (т.е. лицом, публично выступающим от имени этого диссидентского сообщества). Будучи довольно видной фигурой оппозиционного движения, неоднократно арестовывался.  Причем, и став в период «нормализации» оппозиционером и изгоем официальной политической жизни, М. Гаек не изменил своим довольно левым, реформ-коммунистическим убеждениям, а в 1989 г. стал одним из инициаторов и лидеров движения «Возрождение», в идейном плане близкого левой социал-демократии.  Активное, хотя и не слишком успешное участие во внутриполитической жизни первых месяцев после «бархатной революции» ноября 1989 г. стало заключительным аккордом в его политической деятельности. Чешское общество жило уже отнюдь не идеалами Пражской весны, столь дорогими сердцу Милоша Гаека, и рассчитывать на продолжение политической карьеры,  тем более в столь зрелом возрасте, ему было затруднительно.

Со страниц книги предстают подпольное движение чешского сопротивления, пребывание Гаека в тюрьме в ожидании смертного приговора, даются яркие картины мая 1945 и февраля 1948 года,  описываются реакция в Чехословакии на смерть Сталина и XX съезд КПСС, деятельность комиссии по реабилитации. Сквозь призму восприятия непосредственного участника пропущены события, предшествовавшие 21 августа 1968 г., как и последовавшие за подавлением Пражской весны. В последних главах работы дается подробная хроника «бархатной революции» ноября 1989 г.    

          Созданный мемуаристом образ масариковской Чехословакии, зачастую идеализируемой в литературе, включает описание социальных контрастов в этой относительно благополучной по меркам межвоенной Европы стране, хотя и получившей сильный удар по экономике вследствие кризиса начала 1930-х годов. Это делает понятнее тяготение значительной части интеллигенции к левым идеям. Но и преувеличивать влияние компартии применительно к середине 1930-х годов не стоит. По свидетельству М. Гаека, позиционирование себя коммунистом в среде гимназистов старших классов выглядело настолько одиозным, как всё равно что называть себя мусульманином – настолько инородным телом они воспринимались в этой среде. Ситуация лишь до некоторой степени изменилась с установлением в 1935 г. союзнических отношений между СССР и Чехословакией – в Советском Союзе в это время стали видеть определенный противовес наступавшему гитлеризму и волна  антибольшевистских настроений стала ослабевать. Немалый интерес в среде интеллигенции проявлялся к советской культуре. Но сообщения о состоявшихся в последующие годы открытых судебных процессах над видными деятелями компартии многих шокировали, вызывали сомнения в правоте советского пути и ставили много вопросов, на которые не находилось ответов. С одной стороны, троцкизм воспринимался в тех условиях как одно из проявлений вредного левачества, препятствующего созданию единого фронта антифашистских сил, с другой – потрясали сами методы борьбы с политическими оппонентами, практиковавшиеся в СССР, использование их в масариковской Чехословакии не могло присниться в самом страшном сне (должны были пройти долгие, полные испытаний годы, чтобы собственный, чехословацкий процесс по делу Сланского не вызвал у Гаека большого шока).     

          Между тем, в самой Чехословакии с середины 1930-х годов усилились внутренние вызовы. Детство и юность М. Гаека, сына директора школы, прошли в атмосфере толерантности  – до мюнхенского кризиса осени 1938 г. он никогда и не слышал в своем окружении о том, что немцев надо прогнать или ассимилировать. Однако успехи фольксдойче, партии К. Генлейна на выборах 1935 г. были настолько масштабны, что многих потрясли еще и в силу своей неожиданности. 

          Культ Тамаша Масарика в межвоенной Чехословакии не знал границ: в школе, вспоминает Гаек, все учителя настолько почитали первого президента республики, что разница между ними в чем-то другом не очень-то и  улавливалась. Портреты Масарика висели во многих домах, заменяя иконы, и это не казалось противоестественным в обществе, где церковь играла весьма скромную роль – католицизм (а к католическому исповеданию принадлежало большинство чехов) связывался с Веной, Габсбургами и традиционно воспринимался как антинациональная сила. Вера в прочность масариковского госпроекта сочеталась с верой в помощь союзников. Летом 1938 г., хотя воздух уже был полон предчувствий войны, «никому и в голову не приходило, что мы можем в этой войне проиграть. Мы были уверены в том, что наши оборонительные сооружения превосходны и что даже мышь не прошмыгнет через них незамеченной» (с. 30).  Мало было сомнений и в том, что Франция, да и  и СССР смогут оказать Чехословакии необходимую помощь. Так что война, которая могла начаться в любую минуту, ожидалась как непременно победоносная: «Мы были убеждены в том, что Гитлер сломает о нас зубы» (с. 34), тем более что и в самой Германии предвиделись антинацистские выступления.

Так что в роковой сентябрь 1938 г. Гаек вступал полный оптимизма, а известие о предательстве Франции казалось очень сомнительным – ведь Франция воспринималась как гарант Версальской системы, легитимировавшей чехословацкую государственность, а великие достижения французской культуры служили ориентиром   для чешской интеллигенции в ее стремлении преодолеть односторонность немецкого культурного влияния. Однако пришлось принять к сведению горькую правду: в день св. Вацлава 28 сентября, проронив одну слезинку у радиоприемника, зачитавшего мюнхенское соглашение, Гаек воскликнул: «Когда немецкие бомбы буду падать на Париж, жалеть французов я не буду» (с. 38-40). У тех из его молодых соотечественников, кто придерживался социал-демократических убеждений, разрушилась и вера во Второй Интернационал. Когда-то существовало убеждение, что «он представляет собой подлинную силу». Позиция же французских и не только французских социалистов в связи с Мюнхеном показала, что это совсем не так (с. 42). Утрата веры в благородство Франции сопровождалось разочарованием в современной западной демократии как таковой, что со временем усилило восприимчивость М. Гаека (как и многих чехов его поколения) к коммунистической доктрине и советской модели. Впрочем, осенью 1938 г. надеждам на советскую помощь также не суждено было сбыться. «Что же делать, если и Россия нас предала» – воспроизводит Гаек настроения людей своего окружения (с. 39). «Мюнхен» стал шоком не только из-за предательства западных демократий. Был нанесен сильнейший удар по вере в возможность самого сохранения чехословацкой независимости: «перспектива войны, в которой ось Берлин-Рим будет уничтожена англо-франко-советской коалицией, меня мало привлекала. Я опасался, что для Чехословакии это рано или поздно снова обернется чем-то подобным Мюнхену» (с. 44). Вообще развитие событий после Мюнхена с резким сдвигом вправо воспринималось как «погружение в трясину» на непредсказуемую глубину –  одним из явных свидетельств перемен стало быстрое исчезновение портретов Э. Бенеша со стен  госучреждений. Полный крах чехословацкой государственности стал делом считанных месяцев.  Пытаясь найти объяснения происходившему и ответы на мучившие вопросы, чехословацкая молодежь обращалась и к официозным советским трактовкам. Причем, по признанию Гаека, определенное объяснение предательства Франции, причем в то время его удовлетворившее, он почерпнул в «Вопросах ленинизма» Сталина (с. 92).

После Мюнхена, вспоминает Гаек, пришлось окунуться в такую мерзость, на фоне которой уже и сталинские процессы не казались чем-то злободневным и экстраординарным. Заметно полевев в своих настроениях, он все же пока еще не стал коммунистом по убеждению. Не привлекало сектантство: в этих кругах, с которыми он все чаще соприкасался через знакомых молодых людей, любой человек, который выражал сомнения в правоте советской политики, становился изгоем. Когда Гаек послал в редакцию молодежного коммунистического издания письмо, в котором выразил сомнение по поводу целесообразности публикации только некритических материалов об СССР,  – там долго пытались определить, дурак он или все же идейный троцкист  (с. 36). Не нравилось и то, что в коммунистической прессе по сути ставили на одну доску германский и британский империализм. Разочарованию в СССР способствовала и зимняя советско-финская война: было очевидно, что страна Советов выступила в роли агрессора.

Лично Милоша Гаека, еще отнюдь не прикипевшего к коммунистическому движению, сообщение о заключении 23 августа 1939 г. германо-советского пакта не слишком травмировало, хотя многие люди из его окружения были сильно разочарованы. Его недоверие к Британии и Франции было настолько велико, что он с некоторым пониманием воспринял настороженное отношение СССР к этим странам и даже сам пакт о ненападении с Германией. Вообще когда стало очевидным, что Польша перестала идти на уступки Гитлеру, в обществе усилились ожидания новой большой войны. Не сомневаясь в военном превосходстве Германии, общественное мнение все же рассчитывало на способность  Польши к более длительному сопротивлению. О секретных протоколах не знали, но уже само продвижение Красной Армии на Запад в условиях сентября 1939 г. было воспринято многими чехами как свинство при всей нелюбви к соседней Польше, поживившейся осенью 1938 г. за счет Чехословакии.  Правда, в некоторых левых кругах, издавна симпатизировавших стране Советов, сдвиг границ СССР на Запад вызвал робкие надежды. Если бы в результате нового сговора и передела Средней Европы немцы отдали бы вдруг Чехию русским, получив взамен что-то другое – это воспринималось как не худший вариант в сравнении с германской оккупацией.  

Осенью 1939 г. Прагу охватили студенческие волнения. Гаек не только участвовал в демонстрациях, но и впервые занимался распространением антигитлеровских листовок. Пронацистские власти протектората Богемии и Моравии приостановили деятельность всех высших учебных заведений – на три года, но никто не хотел верить, что придется ждать три года: «мы твердо верили в то, что война закончится через год-два, причем, разумеется, поражением Германии. Затишье на фронте нас особенно не беспокоило – ведь линия Мажино была неприступной» (с. 47). Даже вторжение «Третьего рейха» в Голландию и Бельгию было воспринято с некоторым оптимизмом: ход событий ускоряется и победа будет за нами (с. 48). Однако быстро пришлось разочароваться. Одним из худших в своей жизни М. Гаек называет тот день, когда он увидел в июне 1940 г. в центре Праги газету с информацией на всю полосу: «Франция капитулирует». «Вплоть до падения Франции я был убежден в том, что война не продлится более двух лет» (с. 55), однако теперь в эти ожидания приходилось вносить существенные коррективы.

  Однако надежда умирает последней. Вскоре после капитуляции Франции Э. Бенеш выступил по радио из Лондона с речью, вдохнувшей искорку надежды, которую люди возлагали теперь на Англию: «Известие о каждом сбитом немецком самолете встречалось с восторгом» (с. 50). Между тем, вслед за капитуляцией Франции последовали события в Восточной Европе. «Присоединение Бессарабии, Северной Буковины и прибалтийских республик к Советскому Союзу воспринималось либо с симпатией (это направлено против Германии), либо с безразличием» (с.50).  

          Начались гонения на евреев. С другой стороны, одним из совершенно неожиданных прозрений, заставивших всерьез задуматься над тем, сколь нелегко бороться с нацизмом, явились сообщения о мерах, принятых гитлеровскими властями мерах, принятых в целях повышения уровня жизни рабочих в Судетах. «Ранее мне казалось, что при фашистском режиме положение рабочих непременно должно быть хуже, чем при демократии», но получалось, что это не всегда так – при всей мерзопакостности фашизма (с.42). И тут уже вступал в действие фактор патриотизма, решающим оказывалось стремление к сохранению национальной идентичности, языка, культуры перед лицом угрожающего самим основам национального бытия мощнейшего германского вызова. В мемуарах М. Гаека нашли отражение описания ярких событий чешской культурной жизни конца 1930-х годов – попытки театральных режиссеров, художников, музыкантов поддержать в тяжелых условиях национальную культуру. Причем по мере полевения общественных настроений это получало все больший отклик. С другой стороны, довольно велик был, по его свидетельству, и интерес к советской культуре, причем иногда попадали в руки произведения репрессированных в СССР писателей, например, «Конармия» Бабеля. Споры о сути советской системы не прекращались в среде интеллигентной молодежи. Нашумевшая книга Андре Жида о поездке в СССР живо обсуждалась, вспоминает Гаек, даже летом 1942 г., под оккупацией (с. 92). 

          Между тем, развитие событий вносило свои коррективы в восприятие происходившего. То, что именно коммунистов нацисты считали своими главными врагами, было очевидно с самого начала, даже сам военно-политический блок, создаваемый Гитлером, получил название Антикоминтерновский пакт. Но со временем становилось все более очевидным и то, что КПЧ «оказалась единственной политической партией, которая не прекратила своего существования, невзирая на оккупацию, на многочисленные жертвы. Неприятие некоторых положений в статьях “Руде право” не могло уменьшить чувство огромного уважения к людям, которые не боялись издавать нелегальную прессу» (с. 58). Именно тот факт, что КПЧ продолжала функционировать, даже находясь на нелегальном положении, производил сильное впечатление, притягивал, способствовал сближению Гаека и некоторых людей из его окружения с компартией как силой способной проявить активность на деле. Даже тех, кто раньше боялся большевиков, именно Гитлер научил их больше не бояться, замечает мемуарист (с. 95-96). С лета же 1941 г., продолжает Гаек, «меня привлекал к коммунизму своими действиями Советский Союз. Жертвенность и героизм красноармейцев и партизан удивляли весь мир» (с. 434). Это производило тем более сильное впечатление, что в отношении возможностей Красной Армии были основания испытывать определенный скептицизм: «после опыта успешной молниеносной войны Германии на Западе я уже не верил в то, что Красная армия сможет ее одолеть» (с.64). Советско-финляндская война тоже не была демонстрацией мощи Красной армии. И все-таки оказались правы те, кто «верил в то, что уж на этот-то раз Гитлер получит по зубам». Уже отступление вермахта от Москвы дало повод для более оптимистических ожиданий. Интересно, что на фоне усиления симпатий к СССР меняется отношение и к масариковскому госпроекту – межвоенной чехословацкой республике. Мемуарист приводит в качестве примера случай, когда на подпольном собрании, посвященном 25-летию октябрьской революции в России, собравшиеся отказались петь чехословацкий гимн. Огромная жажда информации о положении дел на восточном фронте заставляла приникать к радиоприемникам в поисках вещания из Москвы, и это удавалось при всем низком качестве звука. Многое принималось на веру. Так, большинство людей в его окружении были уверены в том, что преступление в Катыни, о котором они узнали из заявления главы польского эмигрантского правительства В. Сикорского, совершили немцы. Причем звучали и высказывания типа: «после Тешина (т.е. оккупации осенью 1938 г. Тешинской Силезии – А.С.) поляков совсем не жалко» (с. 106). Принимались на веру и легенды о существовании в Германии сильного коммунистического подполья, его масштабы явно преувеличивались. Но даже тогда, когда возникали сомнения в верности тех или иных утверждений пропаганды, шедшей из СССР, сама идеология советского режима привлекала уже тем, что казалась резко контрастирующей с ненавистной нацистской, и должны были пройти многие, насыщенные новым историческим опытом десятилетия, пока Гаек, по его собственному признанию, не сумел разглядеть за вывеской интернационализма националистический характер «русской политики» (с.434). Описывая настроения в чешском обществе времен оккупации, Гаек замечает, что заниматься антинацистской пропагандой было делом вообще бессмысленным: люди и так бешено ненавидят фашистов, лучше дайте в руки оружие (!) или предложите иной эффективный способ действия против оккупационной власти (многие понимали, что при чешских природных условиях было невозможно организовать партизанское движение как в Югославии, на некоторых землях СССР или даже у ближайших соседей, в горах Словакии, а потому более эффективной мерой казался саботаж). О методах борьбы и тактике можно было спорить, однако за все последующие  десятилетия Гаек не встречал участников антинацистского подполья, которые позже считали  бессмысленной свою деятельность времен войны и сожалели бы о ней, при всем осознании реального масштаба угроз (с. 143).

          Арестованный в 1944 году, М. Гаек находился в заключении вплоть до мая 1945 г., встретив в ожидании казни последние дни «Третьего рейха» и оккупации Чехии и избежав ее только благодаря освобождению Праги Красной армией. Описание этих месяцев относится к самым ярким страницам книги. «Ужас казни все время висел в воздухе. Он достигал своего апогея в пятницу, к двум часам, когда наше ожидание зашкаливало. Наступала такая тишина, что можно было бы услыхать падающую иголку. С боем часов хлопала дверь, разавалось “Хайль Гитлер!” Это означало, что пришел государственный обвинитель. Если после этого наступала пятиминутная тишина, мы могли вздохнуть спокойнее: пережит еще один день. Однако чаще всего слышен был скрежет дверного замка. Дверь камеры распахивалась, и это значило: пришли за одним из нас, и через час начнутся казни» (с. 151). Особенно трудно было смириться с тем, что придется умереть за считанные дни до окончания войны. Имея в камере клочки бумаги и карандаш, Гаек записал, что даже нынешнее положение не сделало из него врага немецкого народа и шовиниста (с. 154; с этим перекликаются и его последующие упоминания о случаях кровавого самосуда над мирным немецким населением в начале лета 1945 г.).  Резюмируя свои описания этого периода жизни, он пишет: «Я узнал на собственной шкуре, что такое бесчеловечность нацизма. Узнал я и то, насколько убогими и ничтожными могут оказаться маленькие людишки, попавшие в трудное положение. Но вместе с тем я имел счастье познать и тепло солидарности людей, которые в подобной ситуации не дрогнули, проявили волю и характер» (с. 162).

          День полного освобождения Чехии от нацизма будущий историк воспринял не только как общую победу мирового сообщества над нацизмом, но и как  один из самых счастливых дней собственной жизни. Описания его общения в Праге 1945 г. с русскими солдатами контрастируют с позднейшими впечатлениями – от прихода в Прагу в 1968 г. теперь уже непрошенных «освободителей».

          М. Гаек описывает то ощущение радости, которое в мае 1945 г. охватывало его и друзей-единомышленников при чтении Кошицкой программы далеко идущих социальных реформ, а также левых газет. Пафос денацификации был настолько силен, вспоминает он, что иногда в те дни возникало ощущение, что вся Европа вскоре станет социалистической. Но различие между привычной атмосферой, характерной для подпольной группы, с одной стороны, и массовой партией, с другой, «было поистине огромным и очевидным. Нам нужно было к этому постепенно привыкать» (с.

176).

          На левом фланге с первых недель ощущалась потребность в новой элите, способной управлять страной с учетом опыта Мюнхена и 6-летней войны. А этот опыт, пишет Гаек, наглядно показывал, сколько образованных и прогрессивных, демократичных людей не оправдало возлагавшихся на них надежд, но с другой стороны, люди часто не обладавшие теми же видимыми качествами,  выдержали испытание на прочность. Компартия, куда сразу вступил и М. Гаек, с каждым месяцем численно росла, но в узком кругу его единомышленников, бывших подпольщиков (особенно испытавших заключение), настоящими коммунистами и антифашистами считали не всех, а только тех, кто доказал в реальности свою готовность к самопожертвованию. Впрочем, и подпольное коммунистическое движение привлекало к себе очень разных людей. Так, Антонин Новотный провел 4 года в Маутхаузене, что само по себе вызывало уважение. Держался будущий генеральный секретарь ЦК КПЧ в первые послевоенные годы довольно скромно, но при этом «весь был какой-то невыразительный», уже тогда было ясно, что его способностей не хватало для выполнения лидерских функций (с. 187). Несравнимо более яркой фигурой был Франтишек Кригель, в будущем один из духовных вождей Пражской весны. Он выделялся твердым характером, демократизмом в общении и прежде всего очень высоким интеллектом. Высококвалифицированный врач, участвовавший в этом качестве в гражданской войне в Испании, войне Китая с Японией, а позже, в начале 1960-гг. выступавший советником Фиделя Кастро в области здравоохранения, Кригель менее других цеплялся за самоцельную, профессиональную политику, когда не находил в ней себе места.

          Силой, которой поклонялись, был победоносный сталинский Советский Союз, и идейно-политическое воспитание той генерации чешских и словацких коммунистов, к которой принадлежал Гаек, проходило в духе не просто коммунистической, но именно сталинской идеологии. «Мы все были сталинистами до мозга костей» (с. 193), замечает историк, однако в рамках этого застывшего шаблона многие люди сумели сохранить свое лицо, даже лицо политическое. Ведь это была генерация, выросшая в масариковской Чехословакии и что-то сохранившая в себе от тех демократических традиций, что иногда давало о себе знать.  Сам Гаек был последовательным приверженцем традиций единого Народного фронта с участием социал-демократов и других левых сил. Впрочем, по его собственному признанию, идея «народного фронта» была всего лишь тактическим инструментом, который легко можно было отбросить в сторону под влиянием новых событий во внутренней и внешней политике. Мирный переход к социализму отождествлялся отнюдь не с сохранением политического плюрализма, а только с менее болезненным захватом коммунистами всей полноты власти в стране (как это, собственно говоря, и произошло в Чехословакии в феврале 1948 г.). Соответственно, когда социал-демократы делали прозападный выбор, это в его глазах подрывало почву под идеей межпартийного союза.

          В мемуарах М.Гаека передана неповторимая атмосфера февраля 1948 г., не просто прокоммунистического путча, но такого, за которым реально стояла широкая общественная поддержка. В своем стремлении легитимизровать сделанный политический выбор не в последнюю очередь в собственных глазах, молодые коммунисты, как это принято, не просто апеллировали к традиции, но пытались рядиться в «одежды» прежних революций, проводили параллели с Россией 1917 года. Радость от одержанной победы внушала оптимизм. Но было и иное чувство: «победу мы одержали, теперь нас ждут будни пятилеток». Известно, что почти все коммунисты-реформаторы 1968 года, активисты Пражской весны с ее идеалами более гуманного социализма, в феврале 1948 г. безоговорочно поддержали коммунистический путч и лишь со временем пришли к переоценке тех событий. Причем многие из них и далее сохраняли убеждение в том, что пражский Февраль был не просто силовым захватом власти, а широким общественным движением, позволившим обойтись без внешнего вмешательства именно потому, что в нем самом был заложен мощный демократический потенциал. И показательно, как во время юбилейных торжеств в феврале 1968 г., куда съехались и главы «братских партий», возникла острота, связанная с различиями в трактовке тех событий. Для того чтобы избежать скандала в отношениях с Л. Брежневым, А. Дубчеку пришлось вносить коррективы в свой доклад, о предполагаемом содержании которого генсеку КПСС заблаговременно доложило советское посольство (с. 277).   И еще через 20 лет, в конце 1980-х гг., Февраль 1948 г. продолжал оставаться «яблоком раздора» –  прежде всего на левом фланге тех сил, которые выступали за коренные перемены. В начале 1988 г. при обсуждении в среде оппозиционеров социалистического толка проекта документа, приуроченного  к 40-летию Февраля, возникли настолько глубокие разногласия, что в конце концов было решено обойти эту годовщину молчанием (с. 352).

          Создание в феврале 1947 г. Коминформбюро было встречено молодыми коммунистами в окружении М. Гаека с оптимизмом. «Встречаясь в товарищеском кругу, мы критиковали Готвальда с  левых позиций. Для нас образцом были Югославия и Болгария. Если бы это зависело от нас, то мы бы провели “февраль” раньше. Период оккупации и фашизма и особенно потери многих близких людей девальвировали в нашем сознании ценность человеческой жизни» (с. 435). А отсюда был всего лишь шаг  к формированию атмосферы кануна гражданской войны, проявившейся весной 1948 г. Между тем вскоре Гаеку пришлось напрямую столкнуться на практике с теми нечистоплотными методами, которые он, считая их в принципе неприемлемыми для коммунистического движения, ранее, до Февраля, мог списывать на тактику, неизбежную в условиях межпартийной борьбы, когда все партии в сущности применяют те же методы. Речь идет о масштабных фальсификациях, примененных на первых же парламентских выборах. «Я считал себя солдатом партии, готовым подчиниться ее любому, даже самому жесткому, решению,  лишь бы завоевать и сохранить власть, которую считал народной. Но меня возмутило то, что нас самих, оказывается, обманывали на предвыборных собраниях, когда говорили о тайне выборов, и что мы не получали правдивую информацию», «я непрестанно задавал самому себе вопрос: какой будет судьба партии, если она действует такими методами?»; «я очень хотел, чтобы подобные “выборы” больше не повторялись. Я верил в светлое будущее, где не будет места для такого шутовства. Думаю, что и многие из моих коллег думали так же» (с. 194)

          Впрочем, эти майские выборы были вскоре заслонены советско-югославским конфликтом. Сначала не хотелось верить в необратимость конфликта, происходящее воспринимали как досадное недоразумение, ждали, что югославы примут критику и все уладится. Но вскоре любые сомнения были отброшены в пользу официально навязанной версии – о предательстве Тито и его команды. В качестве одного из важнейших аргументов, в соответствии с установками советской пропаганды, выдвигался тезис о преследованиях титовцами своих оппонентов, приверженцев линии Коминформа: «троцкизм, который до того момента являлся для меня более-менее академическим понятием, приобрел в моих глазах новый смысл: политика Тито – преследование коммунистов – троцкизм у власти» (с. 195). Мы стояли левее Готвальда, вспоминает М. Гаек, поскольку не соглашались с его публичными высказываниями времен нашумевшего осенью 1949 г. венгерского процесса по делу Райка. Готвальд заверял тогда, что в Чехословакии подобное невозможно: ведь партия с самого начала действовала легально, что уберегало ее от проникновения агентов полиции. Радикально настроенная партийная молодежь с этим спорила и когда осенью 1951 г. в самой Чехословакии началась раскрутка дела Сланского, это было воспринято как подтверждение собственной правоты. Более того, снизу стали звучать призывы к наказанию еще до того, как были даны команды сверху.

          Поведение диктовалось безоглядной верой в то, что компартия – гарант необратимости преобразований, и что воплощенный социализм способен устранить любое зло. Всех выступавших против компартии, вспоминает М. Гаек, мы однозначно воспринимали как врагов, а титовцы в наших глазах постепенно стали ассоциироваться с фашистами. Мы не скрывали своей радости, продолжает он, при наблюдении над судебными процессами в других странах Восточной Европы, когда удавалось «обезвредить» тех, кого мы считали титовской агентурой. «В период, когда сталинизм достиг своей кульминации, я стал глубоко убежденным, фанатичным солдатом армии добровольцев, солдатом, который хочет бороться как можно лучше. Такой солдат внимательно следит за вражескими позициями и испытывает радость, если может уничтожить врага. Непорядки в рядах собственной армии только усиливали жажду победы, которая, по нашему убеждению, должна была решить все проблемы» (с. 435). При этом его работа партаппаратчика и оторванность от происходившего в реальной жизни лишь усиливали сектантство.  

          В период подготовки процесса по делу Сланского М. Гаек и его единомышленники стали свидетелями политических преследований в самой Чехословакии. Конечно, судебные процессы с вынесением на них смертных приговоров не доставляли радости, но приходилось убеждать себя в том, что это печальная неизбежность. Грань между ошибками и вредительством в их искаженном восприятии к этому времени совершенно стерлась. «Все смертные приговоры и убийства я воспринимал как трагедию гражданской войны. Мое понимание права и законности было в это время якобинским»: в конце концов, «если я бескомпромиссен с самим собой, то почему я должен идти на компромиссы с другими» (с. 198-199). Причем по мере выявления новых и новых внутренних врагов усиливалась вера в партию, которая воспринималась как некая священная инстанция. Конечно, иногда закрадывались сомнения. Но в таких случаях вступала в действие элементарная логика: «Если преступником не был Сланский или, скажем, Тито, то тогда преступниками должны были оказаться Сталин и Готвальд. Такая правда коммунистам, убежденным в правоте своих идей, не могла привидеться и в страшном сне» (с.203).   

          Размышляя через более чем полувека, на склоне лет, над атмосферой тех лет, М. Гаек обращает внимание как на самое страшное веяние времени на то, что все средства пропаганды воспитывали в народе жажду крови. Процесс Сланского взвинтил подозрительность до ранее невиданной степени: как в СССР 1937 года, «многие изнемогали от нетерпения в ожидании следующих арестов» (с. 204). Среди слушателей партшколы, где Гаек преподавал, зачастую публично выражалось возмущение: почему некоторые из «предателей» все же избежали петли. Сам он воспринимал казни, по его словам, всегда болезненно и каждый раз, читая сообщения в газетах, надеялся, что новых не будет. Показателен еще один момент. Обилие евреев в числе осужденных по делу Сланского, как и антисионистская направленность концепции суда демонстрировали присутствие сильной антисемитской составляющей. Сам Гаек старался отогнать от себя мысли об антисемитской подоплеке происходившего. Однако он не мог не видеть, что многие партийцы старались как раз, напротив, сделать акцент на антисемитском содержании процесса и не скрывали радости от того, что был нанесен удар по «еврейскому засилью».

          Смерть Сталина и Готвальда, почти одновременная, вызвала, как вспоминает М. Гаек, потрясение. Доминировало ощущение утраты стабильности. Его усилили июньские события в Восточной Германии: официальная пропагандистская версия о фашистском мятеже принималась за чистую  монету. Посещение ГДР и общение с тамошними коммунистами лишь укрепило представление о том, что «товарищи из ГДР» находятся на переднем крае в борьбе с империализмом и западногерманским милитаризмом. А в 1954 г. М. Гаек впервые посетил в составе делегации СССР. Конфликт между ожиданиями  и реальностью, возникший в сознании молодых чехов при первом посещении страны Советов, уже описывался и анализировался З.Млынаржем в известных мемуарах «Мороз ударил из Кремля». Гаеку тоже пришлось испытать своего рода культурный шок: первая страна социализма оказалась гораздо беднее, чем он ожидал. Приходилось убеждать себя в том, что отношение к СССР основывалось не на уровне жизни его граждан (откуда, в конце концов, он мог быть высоким в стране с тяжелым наследием царизма и испытавшей к тому же столь масштабные военные разрушения?), а на благодарности за миллионы павших в борьбе с нацизмом. Все-таки члены делегации, побывавшей в СССР, обсуждая между собой впечатления, сошлись на том, сколь тупой и ограниченной была пропаганда преимуществ советской системы, создававшая образ далекий от реальности, а значит способный вступить с этой реальностью в острый конфликт (с. 212).

          Следующий, 1955 год прошел под знаком нормализации стран формирующегося советского блока с титовской Югославией. Продолжая по инерции называть ее в своих лекциях в партшколе фашистским государством, М. Гаек вдруг на определенном этапе заметил, что уже со второй половины осени 1954 г. ее перестали ругать в пропаганде: очевидно, сказывались некие новые веяния, идущие из Москвы. Тогда это пока еще не восприняли как знак необратимых перемен. Но прозвучавшие из уст Н.С. Хрущева по приезде в Белград в конце мая 1955 г. слова «Дорогой товарищ Тито» ударили обухом по голове (с. 214). Возникли пока еще смутные ощущения, что началось преодоление какой-то аномалии в развитии и что разрыв должен быть устранен. Процесс этот воспринимался как встречное движение, ждали самокритики и со стороны югославов. Так в сознании Гаека началась духовная эволюция, которую через год ускорил XX съезд КПСС.  

          Ознакомление с содержанием закрытого доклада Хрущева, которое излагалось на партактивах Чехословакии довольно выборочно, создавало впечатление, что Сталин был не духовным лидером коммунистического движения,  а восточным деспотом, и при всех попытках зацепиться за любую неясность, чтобы смягчить восприятие происходившего, потрясение было огромным. Ничуть не меньшим было потрясение, испытанное в момент, когда стало очевидным, что устранение Р. Сланского было в сущности политическим убийством, санкционированным К. Готвальдом. И хотя реабилитации Сланского в 1956 г. еще не последовало, с этим делом было все настолько ясно, что М. Гаек снял портрет Готвальда со стены своего домашнего кабинета. Конечно, все устоявшиеся за долгие годы представления было невозможно отбросить одним махом. И при том, что правоверным сталинистом он быть перестал, процесс формирования новой системы взглядов происходил постепенно. Прежде всего изменилось отношение к партии: после XX съезда я стал антисталинистом, но оставался коммунистом. Однако мое отношение к партии изменилось: «она перестала быть для меня непогрешимой, не допускавшей ошибок, перестала сама по себе быть смыслом жизни. Она стала оружием, за которое нужно бороться. В эту борьбу я вступил незамедлительно и вел ее до тех пор, пока партия сама себя окончательно не похоронила» (с. 436). 

М. Гаек воссоздает в мемуарах атмосферу весны 1956 г., вспоминает первое партийное собрание в высшей партшколе КПЧ, состоявшееся после  XX съезда КПСС. Оно проходило бурно, высок был критический настрой: отстаивая свои позиции, люди набирались нового политического опыта.  XX съезд КПСС поставил точку и на монолитном единстве КПЧ. Стали меняться взаимоотношения между людьми, почувствовавшими некоторый «вкус свободы». Хотя сверху была спущена установка продолжать хвалить на лекциях Сталина, доминировало ощущение того, что после раскрытых Хрущевым фактов теперь уже просто невозможно вести идеологическую, пропагандистскую работу по-старому. Сам Гаек при всем критическом отношении к прежней политике, по собственному признанию, еще не утратил доверия к лидерам своей страны, считал их как бы «пленниками» Сталина, а в определенном смысле его жертвами. Предметом споров стало предложение о созыве чрезвычайного съезда партии. Пришлось столкнуться с сильным давлением. «Если нам не удастся вас переубедить, переведем на другое место работы» (с. 220), угрожал посетивший ВПШ главный идеолог режима И. Гендрих. Ледяным дыханием сталинизма веяло от выступлений другого члена политбюро, В. Копецкого, открыто разжигавшего неприязнь к интеллигенции.

Не менее взвинченной была атмосфера на партсобраниях в середине октября. Обсуждались ситуация в соседней Польше, возвращение к руководству партией В. Гомулки и противодействие этому Москвы, оказавшей массированное давление на польскую коммунистическую элиту.  А начавшиеся через несколько дней венгерские события заставили вспомнить фразу, уже за полгода до этого, в марте, звучавшую на партсобраниях: «нам нужна революция сверху, поскольку снизу может быть только контрреволюция». Хотя возвращение И. Надя на пост главы правительства приветствовалось в среде реформаторски настроенных чешских партийцев, последующий ход событий, полная утрата контроля парт- и госаппарата над происходившими процессами привели к тому, что силовое решение, принятое в Москве, восприняли как неизбежное и закономерное. Венгерское восстание было в полной мере использовано как фактор консолидации власти в Чехословакии: с высоких трибун  провозглашалось единство КПЧ на основе поддержки ее руководства.

Впрочем, ощущения возвращения к сталинизму не было и после подавления венгерского восстания. Уже тот факт, что в Польше В. Гомулка удержался у власти, а в Венгрии не вернулся Ракоши, был воспринят как знак необратимости перемен. Вызывала вопросы позиция Тито – его ноябрьское выступление на партактиве в Пуле с оценкой событий в Венгрии было воспринято как что-то не очень чистое: темнит, ведет свою игру, предав Хрущева – и это вопреки совсем недавно прозвучавшим фанфарам о нерушимой советско-югославской дружбе. Тем не менее, поскольку советский опыт казался проблематичным, тем больше интереса проявлялось как к югославскому, так и к китайскому опыту. Правда, поведение китайцев на большом московском совещании компартий осенью 1957 г., их агрессивные филиппики на грани пропаганды новой мировой войны сильно остудили эти надежды. Не разочаровали Гаека, пожалуй, только лишь итальянские коммунисты, их последовательно реформаторская позиция по самым актуальным проблемам мирового коммунистического движения стала для него на много десятилетий, по его собственному признанию,  надежным компасом и  путеводной звездой. В 1960-е годы, когда Гаек становится ведущим в Чехословакии специалистом по истории Коминтерна, у него завязываются тесные и продуктивные связи с итальянскими коллегами из институций, близких ИКП, связи, продолжавшие сохраняться и в эпоху «нормализации» 1970-х годов, когда он оказался изгнан из КПЧ.  

Провал попытки отстранения Хрущева летом 1957 г. был воспринят М. Гаеком и его единомышленниками позитивно, как новый знак необратимости перемен. По-иному они отреагировали на развернувшуюся весной 1958 г. кампанию критики новой программы Союза коммунистов Югославии, которая, будучи внимательно изученной, им в целом понравилась, однако в СССР была объявлена ревизионистской. Многие чешские партийцы застыли в напряженном ожидании; были те, кто ожидал повторения событий 1948 г. и уже загодя готовил тексты  с обвинениями югославов в желании выступить против СССР на стороне империалистов. Однако этих людей охладил Хрущев, направивший Тито поздравительную телеграмму в связи с днем рождения, перепечатанную и в «Руде право». За позицией Москвы следили все независимо от занимаемой ими позиции.

Хотя нормальные межгосударственные отношения с Югославией сохранились, масштабная антиревизионистская кампания не только не затихла, но продемонстрировала свои новые грани. Процесс по делу Имре Надя в июне 1958 г. показал, что любой «ревизионистский» уклон при желании можно раздуть до масштабов уголовного преступления, караемого смертной казнью, и что методы устранения политических конкурентов, вошедшие в норму при Сталине, не ушли в прошлое, они могут быть применены и теми, кто публично отрекся от мертвого вождя. Узнав о казни И. Надя, Гаек буквально лишился дара речи (с.233). Уже в ноябре 1956 г., когда И. Надю не позволили выехать в Югославию, стало понятно, что ему не простят позиции, занятой в условиях восстания. Но суда с вынесением смертного приговора не ожидали. Однако сколь бы сильно это не контрастировало с духом XX съезда и связанными с ним ожиданиями, на московском политическом небосклоне не виделось никого лучше Хрущева. Люди, жаждавшие реальных позитивных перемен, боялись ослабления его позиций.  При этом отношение к советской внешней политике становилось все более обдуманным и критическим. Так, во время Берлинского кризиса 1961 г. перед лицом конфронтационной линии Москвы Гаек не раз ловил себя на том, что его симпатии скорее на стороне президента Дж. Кеннеди.

В Чехословакии в рамках борьбы с ревизионизмом происходили гонения на тех, кто в 1956 г. выступал с острыми речами. Гаек же стал мишенью нападок за то, что слишком сдержанно критиковал программу СКЮ в тезисах, написанных  по поручению ученого совета ВПШ. Партия была расколота. Хотя ВПШ, где преподавал Гаек, и воспринималась правоверными сталинистами как чуть ли не гнездо ревизионизма, в ее стенах также хватало преподавателей и слушателей, которые старались ни на йоту не уклониться от официальной линии. М. Гаек продолжал заниматься историей Коминтерна и его тексты того времени смогли выйти в свет с завершением антиревизионистской кампании. Не успев получить законченное университетское образование до оккупации, Гаек и после войны, став партаппаратчиком, а затем и преподавателем ВПШ, не вернулся в университет, его уделом стало самообразование и уже к 1960-м годам своими первыми научными публикациями он снискал уважение коллег-профессионалов – специалистов по новейшей истории.  

В 1960 г. М. Гаеку был разрешен краткосрочный выезд в страну западного мира  – в составе делегации чехословацких историков в Стокгольм на очередной международный конгресс исторических наук. При виде шведского «социал-демократического рая» воспринимались как полный абсурд любые идеологемы о переходе к социализму через вооруженное восстание.  Бросился в глаза низкий уровень выступлений многих представителей СССР и социалистических стран на конгрессе. Аналогичное разочарование вызвали и программные доклады советской делегации пятью годами позже, на конгрессе историков в Вене, и все же было видно, что дух плюрализма и творческие подходы постепенно берут свое даже в рамках советского блока. 

В 1961 г. в аппарате КПЧ готовилась провокация, которая должна была положить начало новому витку в борьбе с ревизионизмом. Но из Москвы пришел иной сигнал – состоявшийся XXII съезд ознаменовал собой  вторую волну десталинизации. Борьбу со сталинизмом облегчало развитие советско-китайских отношений. Ведь под видом критики ультрасектантского курса КПК можно было с меньшим риском выступать против сталинизма, включая его конкретные проявления. Тем не менее даже в условиях нового сигнала из Москвы руководство во главе с А. Новотным всячески тормозило перемены. Несмотря на либеральные веяния в прессе, съезд КПЧ, состоявшийся в декабре 1962 г., вызвал разочарование как упущенный шанс более глубокой  десталинизации.     

          Переломным годом стал следующий, 1963. Когда были обнародованы материалы комиссии по реабилитации, выводы потрясли. Даже сравнение с гестапо оказывалось зачастую не в пользу того, что делалось в тюрьмах при сталинистских режимах: гестаповцы хотели вытрясти из человека правду, госбезопасность – ложь (с. 247). Это событие возымело столь же этапное значение для духовной эволюции реформаторов Пражской весны, как за 7 лет до этого XX съезд КПСС. Люди, в юности под влиянием Мюнхена разочаровавшиеся в идеалах западной демократии, в 1948 г. поддержавшие коммунистический путч, переосмысляли пережитой опыт – личный и национальный. Реформизм Пражской весны 1968 года явился серьезным актом самокритики и расчета с прошлым для того поколения чешской демократически настроенной  интеллигенции, которое, разочаровавшись в прежних попытках воплощения социалистических доктрин, предприняло свою собственную  (и возымевшую международный резонанс) попытку «обвенчать» идею социализма с демократическими ценностями и институциями.       

Если бы итоги работы комиссии по реабилитации объявили недействительными, это вызвало бы настоящие волнения в Словакии, где задача пересмотра дела «словацких националистов» 1954 г. воспринималась как не только насущная, но и перезревшая, а популярный среди словаков Г. Гусак, последовательно позиционировавший себя защитником  национальных интересов, не только ждал полного восстановления справедливости, но со всей очевидностью снова рвался в политику, опираясь в то время и на поддержку  либеральной части чешской партократии. Положение в Словакии, где титульная нация все более решительно требовала пересмотра своего статуса в едином государстве, привлекало внимание и в Праге, становилось «ахиллесовой пятой» всей правящей верхушки. Реабилитация  1963 г. дала толчок переменам и в других сферах общественной жизни, приход Ч. Цисаржа к руководству идеологией и культурной политикой оказал благотворное влияние на оживление художественной культуры. Чем дольше и медленнее, с преодолением множества препон, происходило накопление творческого потенциала, тем ярче оказывались плоды (появление целой плеяды ярких, всеевропейского значения  имен в кино, театре, музыке, изобразительном искусстве).  

Всё это не исключало, разумеется, попятных движений, антиреформаторски настроенная партократия оказывала сопротивление процессу перемен. В 1964 г. удалось нанести удар по «либералам» в ВПШ, покинувший это учебное заведение М. Гаек переходит в академический институт истории.    

Неоднозначную реакцию вызвала отставка Хрущева. С одной стороны, существовали некоторые опасения попыток ресталинизации (М. Гаек признает, что после ухода Хрущева доверие к действующему руководству КПСС стало слабее). С другой стороны, было очевидно, что А. Новотный, тормозивший перемены, лишился своего всесильного покровителя. Под знаком некоторой консолидации реформаторских сил прошел в 1966 г. XIII съезд КПЧ, особый резонанс (в том числе за пределами страны) вызвали выступления О. Шика и др. с изложением программы экономических реформ. Все больше вопросов вызывало безоговорочное следование ЧССР в фарватере советской внешней политики. Позиция СССР в ходе «шестидневной войны» на Ближнем Востоке (июнь 1967 г.)  воспринималась как односторонняя, ведь арабы, которым покровительствовала Москва, действительно стремились уничтожить Израиль.

После острых выступлений на съезде писателей 1967 г. в партаппарате проявились разногласия, когда встал вопрос об исключении ряда литераторов из КПЧ. Прежде казавшийся незыблемым партийный монолит давал все более очевидную трещину. М. Гаек описывает обстоятельства подготовки смещения Новотного в канун нового 1968 года. Далеко не все знали, что Л. Брежнев, посетивший Прагу в декабре, устранился от поддержки Новотного, решил не препятствовать формированию блока против него. Некоторые из партийцев, включившихся в заговор, не исключая провала задуманной операции,  были готовы к арестам или переходу на нелегальное положение.

          С приходом к руководству партией А. Дубчека и связанной с ним реформаторской команды М. Гаек входит в рабочую группу, разрабатывавшую Программу действий КПЧ. Члены этой группы, по его воспоминаниям, воспринимали себя как некий мозговой центр, призванный способствовать реформам, а не просто лоббировать частные интересы. Гаек описывает политические игры, свидетелем которых он стал, включившись в новый для себя вид деятельности. При этом он отмечает, что и в реформаторской среде проявляли себя трения и взаимное недоверие. Дубчек нередко критиковался за промахи в кадровых назначениях, а иногда и за терпимость к разным коррупционным схемам. Определенный водораздел проходил между чешскими и словацкими партийцами. Многие словацкие партократы типа В. Биляка, всецело поддержав уход Новотного, тормозившего решение вопроса о федерализации, в то же время уже весной 1968 г. зарекомендовали себя противниками системных реформ в экономике и идеологической сфере.

          Уже весной встает вопрос о политическом плюрализме и перспективах восстановления реальной, а не номинальной многопартийности. Как человек, увлеченный идейным наследием П. Тольятти, Гаек не только не фетишизировал однопартийности при социализме, но воспринимал ее как нечто вроде смирительной рубашки. Но возрождение других партий (в том числе национальных социалистов, продолжающих традиции Масарика) сразу поставило бы КПЧ в состояние острой конкуренции с ними. Санкционировать появление на политическом горизонте новой сколько-нибудь серьезной партии с высокой долей вероятности означало передать ей власть. Гаек откровенно признается, что «не считал целесообразным содействовать тому, чтобы партия, только что сделавшая первый серьезный шаг к демократии и обладающая к тому же интеллектуальным потенциалом, необходимым для осуществления политического и экономического реформирования… отдала власть каким-то неизвестным силам» (с. 278). Вообще, оставаясь на позиции реализма, надо было признать, что никакого отказа от однопартийной системы Москва не потерпит и первые шаги к реальной демократии придется делать в условиях однопартийной системы. К тому же размежевание между разными силами внутри КПЧ было настолько велико, что в 1968 г. речь шла о сосуществовании разных партий под одной крышей. Так что разумной альтернативой гипотетической многопартийности представлялся набор правильных кадровых решений. Требования более радикальных перемен получали хождение в среде молодой интеллигенции, студенчества. Но люди, умудренные опытом, предостерегали от авантюр. На фоне мартовских студенческих волнений в соседней Польше популярные профессора-гуманитарии Карлова университета типа Э. Гольдштюкера (впоследствии объявленные самыми злостными ревизионистами) подчас пытались образумить студентов.     

          Когда майский пленум ЦК КПЧ принял решение о созыве чрезвычайного съезда партии, М. Гаек вошел в рабочую группу, готовившую доклад Дубчека для съезда, ему поручили  писать исторический раздел. Он вспоминает осторожность Дубчека, пытавшегося избежать конфликтов с Москвой. В частности, он был против самой идеи принятия нового устава КПЧ, зная, что это вызовет острый спор с Брежневым. По свидетельству Гаека, опасения силового вмешательства Москвы возникают еще в апреле – тогда просочилась информация об апрельском пленуме ЦК КПСС, высказываниях некоторых функционерах о готовности оказать интернациональную помощь. Верить в возможность интервенции не хотели. Гаек, как и другие, не имел четких представлений о границах терпимости Москвы: в конце концов, если румынам сходила с рук столь вызывающая внешняя политика, то почему следовало ожидать слишком жесткой реакции  на далеко не радикальные пражские эксперименты с демократическим социализмом при условии полного сохранения внешнеполитической лояльности (с. 284).  Он признает, что негативную роль сыграли некоторые проявления нараставшего безответственного радикализма, отражавшего настроения интеллигенции. Известный программный документ «2000 слов» своей необычностью напугал и «либералов» в партийном руководстве. Но идти против общественного мнения было нелегко, это сказывалось на репутации.  После встреч в Чиерне-над-Тисой и Братиславе (конец июля – начало августа) многим на короткое время показалось, что страсти улеглись, но это было обманчивое впечатление, поскольку с точки зрения официальной Москвы ничего не менялось (неконтролируемая активность прессы и общественных движений, продолжавшаяся подготовка чрезвычайного съезда, на котором ожидалось  принятие принципиальных кадровых решений, гарантирующих необратимость – по крайней мере во внутреннем плане – процесса перемен). Процесс регенерации имевшихся в Чехии традиций гражданского общества, придавленных в конце 1940-х годов коммунистической диктатурой, но не уничтоженных, набрал летом 1968 г. собственную, независимую от партийного руководства динамику, а лидеры КПЧ во главе с А. Дубчеком, опьяненные своей популярностью, невиданной в этой стране для коммунистических политиков, не хотели идти против течения даже под сильным давлением Кремля. Однако при сколько-нибудь трезвом взгляде на вещи становилась очевидна реальная угроза вторжения. В самый канун агрессии панические настроения в обществе усилились.    

          По свидетельству М. Гаека, Дубчек, не исключая вторжения, дал указание Цисаржу готовить на этот случай массовый митинг на Староместской площади, но военная операция по овладению центром Праги была проведена настолько быстро, что проведение митингов оказалось невозможным. После того как Дубчек и ряд других реформаторов из высшего руководства  были задержаны советскими спецслужбами, лишь усиливается значимость проведения партсъезда, который мог бы заявить о незаконности силового вмешательства.    

          Поскольку все раздумья были о готовящемся съезде, утром 21 августа первым побуждением было вести себя как ни в чем не бывало, продолжая готовить съезд, вспоминает Гаек. Некоторые высказывали идею уйти в подполье и оттуда руководить сопротивлением. Но никакое сопротивление не могло быть эффективным без мобилизации мирового общественного мнения. Гаек занимался написанием деклараций к компартиям мира, их удавалось зачитать по радио и передать работавшим в Праге иностранным коммунистам. Что же касается съезда, то многим тысячам людей стало очевидным, что провести его можно только нелегально, опираясь на поддержку промышленного пролетариата. Съезд прошел в рабочем районе Высочаны на территории крупного завода и стал единственным за всю историю КПЧ съездом, проведенным в подполье. На нем была принята резолюция с осуждением интервенции, требованием вывода войск и немедленного освобождения депортированных членов руководства, избран ЦК из людей с незапятнанной репутацией, объявлено об исключении из партии функционеров, причастных к приглашению оккупантов. Процессы обновления к этому времени охватили компартию в полной мере. Она, конечно, не поспевала за все более радикализирующимся обществом, но, дав толчок к размыванию тоталитарных основ системы, все же и сама медленно трансформировалась под давлением снизу в партию парламентского типа, готовую бороться за мандат избирателей в честной конкуренции с другими политическими силами (что в корне противоречило традиционным большевистским представлениям об авангардной роли партии).

          М. Гаек описывает свои впечатления от атмосферы высочанского съезда, в котором участвовал. Поступавшая информация о передвижениях советских войск вносила в работу съезда постоянную нервозность.  Вместе с тем советские военные, пришедшие подавлять организованную Западом «контрреволюцию», не были готовы к столь массовым протестным акциям со стороны чешских рабочих, т.е. именно тех, кому на помощь были призваны. И, соответственно, не знали, как на эти акции следует реагировать, ибо разгоны заводских рабочих, столкновения с ними на предприятиях стали бы явным саморазоблачением интервентов. Был избран иной путь – надо было  найти весомые основания объявить высочанский съезд нелигитимным. И они были найдены. Если большинство чешских делегатов сумело-таки добраться до Праги, то связь со Словакией была затруднена, словацкие делегаты были остановлены оккупационными войсками и не пропущены. Именно отсутствие словаков на съезде позволило провозгласить его незаконным.

Предстающая со страниц мемуаров М. Гаека Прага первых дней оккупации  вызывает в памяти описания Вацлава Гавела в серии интервью, вошедших в книгу «Заочный допрос». По оценке Гавела, развитие гражданского общества с характерным для него плюрализмом объединения людей снизу как фиксации многообразных общественных интересов (совсем не обязательно на политическом уровне) не только подталкивало власть к реформам, но на определенном этапе могло стать гарантом необратимости перемен. «Именно потому, – писал он, – что процессу обновления не хватило времени для того, чтобы это поле возникло в такой широкой, а значит, и неуправляемой пестроте, которая бы соответствовала реальному потенциалу общества, могло быть все так быстро и так сурово подавлено» (Гавел Вацлав. Заочный допрос. Разговор с К. Гвиждялой. М., 1991. С. 28). М. Гаек делает акцент на проявившемся в чешском обществе стремлении показать моральное банкротство оккупантов, выявив возможности нравственного ненасильственного сопротивления противостоящей грубой силе. Многие люди его окружения готовились в случае угрозы ареста перейти на нелегальное положение, возрождая в памяти собственный опыт времен войны. Вопрос об оптимальности тактики не подлежал, однако, однозначному решению. С одной стороны, осознавалось, что идти на уступки оккупантам – это путь к утрате доверия. С другой стороны, при дефиците информации была с некоторым облегчением воспринята весть о том, что Дубчек участвует в переговорах в Москве. Возвращение чехословацкой делегации домой вызвало у многих чувство облегчения. Однако результаты переговоров оказались гораздо хуже, чем те, что ожидались и казались приемлемыми (делегация дала согласие на временное пребывание иностранных войск, отказалась признать решения высочанского съезда, подписалась под требованиями о снятии чехословацкого вопроса с повестки дня ООН, о запрете политических клубов и возникновения новых партий). Нарастало возмущение капитулянтством Дубчека, явно расходившимся с общественными настроениями. В. Гавел и некоторые люди его окружения призывали студенчество  к радикализму. Большинство интеллектуалов, связанных с компартией, также не хотели слышать о компромиссах. 27 августа Дубчек выступил по телевидению, сообщил о введении «временных мер» по ограничению гражданских свобод вплоть до восстановления в стране «нормальной» обстановки. Многие чехи в этот момент плакали перед телевизорами. Когда на следующий день, 28 августа, на одном из заводов собрался избранный на высочанском съезде состав ЦК, Дубчек туда не приехал, ибо признание съезда противоречило букве московских протоколов. Впрочем, М. Гаек и в этой обстановке был решительно против разрыва с Дубчеком: стремление что-то сохранить из завоеваний Пражской весны требовало максимального единства реформаторских сил и возможный уход Дубчека только ослабил бы их потенциал. Иллюзии, что можно что-то спасти, сохранялись в обществе на протяжении многих недель, и наиболее явные коллаборационисты из числа контрреформаторов спрятались по норам, осознавая невозможность идти против течения. 31 августа вновь собрался высочанский ЦК, подтвердив осуждение интервенции. Нервозность, однако, нарастала, трудно было предвидеть, какие новые требования придут из Москвы завтра. 

 Некоторые из знакомых Гаека отдыхали в августе за границей, прежде всего на Адриатике, в Югославии и известие о военном вторжении подвигло их сделать выбор в пользу эмиграции, откуда они предпочли в обозримом будущем не возвращаться по сути уже в другую страну. Гаек не помышлял уехать, полагая, что при сохранявшейся еще в течение многих месяцев относительной свободе прессы и  собраний удастся сохранить прежнее поле профессиональной деятельности. Именно в это время, осенью 1968 г., М. Гаек становится директором одного из пражских исторических институтов, в стенах которого в наэлектризованной атмосфере тех дней занимались больше политикой, чем наукой. 

События 1969 г. всецело подтвердили, что при всем недовольстве капитулянтством Дубчека его уход с первых ролей на вторые лишь ухудшит расклад сил на политической сцене. Вместе с тем Г. Гусак, возглавивший КПЧ, поначалу воспринимался как не худшая альтернатива. Теплилась надежда, что, пойдя на некоторые уступки, он все же найдет в себе силы противостоять давлению явных контрреформаторов во главе с В. Биляком. Кроме того, было очевидно, что без Гусака трудно договориться о распределении полномочий между Прагой и Братиславой – эту точку зрения разделяли тогда многие сторонники реформ. Гусак часто публично говорил, что линия январского пленума 1968 г. остается в силе, надо только «навести порядок», устранив угрозу «контрреволюции». Это зачастую воспринималось за чистую монету. Исключение из партии Кригеля, демонстративно отказавшегося поставить подпись под августовскими московскими протоколами, было воспринято как вынужденная дань Москве. Но очень скоро стало ясно, что за каждой новой такой данью последуют и   другие.

Люди реформаторского круга, как правило, не хотели сдаваться без боя, стремились по возможности сохранить за собой и своими единомышленниками позиции в общественной жизни. Сама правящая КПЧ оставалась полем боя, которое не хотелось покидать добровольно. М. Гаек к тому же надеялся спасти возглавляемый им институт. Но ситуация ухудшалась. На одном из идеологических активов Гусак публично назвал М. Гаека в числе главных оппортунистов. После критики из уст генсека некоторые ожидали от Гаека самокритики или «правильных» публичных заявлений, но он, как и большинство его друзей, не склонен был идти на компромисс. Вообще же представители партийной интеллигенции делали в сложившейся ситуации различный выбор. Недавние единомышленники (как, например, М. Гаек и философ Р. Рихта) теперь оказывались по разные стороны в своих взаимоотношениях с властью.  1970 год прошел под знаком масштабных проверок и массовых исключений из партии. Гаек был исключен из партии осенью,  что явилось вполне ожидаемым завершением одного из этапов его жизни. Соответственно, он перестает быть и директором института.

Живя в 1970-е годы на положении пенсионера (бывшего узника нацистского концлагеря), М. Гаек продолжал заниматься исследованиями по истории Коминтерна. Некоторые его работы публиковались за границей, в том числе в изданиях итальянской компартии. Историк описывает огромные трудности, возникавшие у людей, отлученных от профессии, даже с получением литературы из чешских библиотек, не говоря уже о поддержании международных связей. В полную силу сохранялась задача выживания профессионального сообщества, не склонного подчинять поиск истины задачам партийной пропаганды. Налаживается исторический самиздат – при этом использовался конспиративный опыт времен гитлеровской оккупации. В деморализованном обществе так называемой «гусаковской нормализации» инициативы по налаживанию и распространению самиздата не находили большого отклика, нещадно пресекаясь спецслужбами.  Прорвать атмосферу тотального страха помогали акции солидарности (помощи семьям политзаключенных и т.д.).   Ситуация в Чехословакии, как и в других странах советского блока, меняется после Хельсинкского совещания 1975 г. С подписанием социалистическими странами Итогового документа Хельсинки его правозащитные положения, ратифицированные парламентами соответствующих государств, стали неотъемлемой составной частью действующих правовых систем. Это открывает новые возможности как для правозащитной, так и для независимой информационной деятельности, активизируется самиздат. М. Гаек с самого начала участвовал в работе Хартии-77, наиболее значительного чехословацкого оппозиционного движения, как активист вызывался на допросы, подвергался обыскам, а позже и арестам. Сделав личный выбор в пользу общественной активности, он, однако, всегда был чужд всякого сектантства и не смотрел свысока на тех, кто сторонился Хартии из соображений личной безопасности.  

Положение независимой исторической науки в Чехословакии привлекало внимание научной общественности всего мира. К международному конгрессу исторических наук в Сан-Франциско (1975) историк В. Пречан составил и распространил на съезде биобиблиографический справочник, посвященный чешским и словацким историкам, подвергнутым гонениям, в дополненном виде он распространялся и в кулуарах следующего, бухарестского съезда историков (1980).  Преследованиям режима подвергались историки разных идейных убеждений ­– и коммунисты-реформаторы Пражской весны, и те, кто всегда был далек от принятия идей социализма. Но даже на левом фланге при обсуждении опыта 1968 г. и оптимальности/неоптимальности послеавгустовской тактики Дубчека проявлялись разногласия, а потому 10-летний юбилей событий 1968 г. так толком и не был отмечен. Единства перед лицом наступательной пропаганды властей так и не было – в ущерб самому профессиональному сообществу.  

Сильно напугали власть события, связанные с польской Солидарностью. В Чехословакии особенно много шума наделала история  с присылкой в Прагу в 1981 г. французскими троцкистами фургона с запрещенной литературой. Некоторых арестованных молодежных активистов выпустили лишь после западного вмешательства. Даже левые итальянские издания зачастую конфисковывались спецслужбами, поскольку на их страницах содержалась неприемлемая для властей трактовка событий 1968 года. Много головной боли вызывали оппозиционные акции, приуроченные к очередным партсъездам – во избежание шумных скандалов их устроителей временно вывозили из столицы. 

Как и многие его единомышленники, М. Гаек ждал внутриполитических изменений в СССР, считая, что современный неосталинизм, заведший державу в «афганский тупик», может быть преодолен только с помощью разумной политики, проводимой сверху. Но полного банкротства коммунизма и последующего распада СССР эти люди не ожидали, вплоть до осени 1989 г. питая надежды на консолидацию европейских левых на реформаторской платформе и, соответственно, сохранение за ними возможностей влиять на ситуацию.

В мемуарах дается своеобразная хроника восприятия чешскими левыми реформаторами Горбачева и его политики. Поначалу от молодого советского лидера ждали даже большего – чего-то вроде нового «20 съезда». Но XXVII съезд отразил неготовность Москвы предложить слишком далеко идущие  новые подходы, в том числе в восточноевропейской политике. Было очевидно, что Чехословакия пока остается в сфере влияния СССР. Причем если до сих пор реформаторский национализм центральноевропейских народов мог играть позитивную роль как орудие сдерживания гегемонистских устремлений Москвы, то с появлением в самом центре мирового коммунистического движения импульсов к переменам ситуация изменилась. Чехи обратили особое внимание на поездку М. Горбачева по Дальнему Востоку и его выступление в Хабаровске – от него веяло Пражской весной, звучало даже слово «демократизация», которое ранее находилось вне допустимого в СССР политического лексикона. И в дальнейшем в устах Горбачева продолжали звучать заявления, в которых чехословацкая общественность находила параллели с идеями реформаторов 1968 г. В г. Кладно создается даже неформальный «клуб друзей Горбачева», ставивший целью доносить до общества идеи советской перестройки. Это был один из первых шагов на пути к созданию левореформаторской политической организации «Возрождение» при активном участии М. Гаека как одного из организаторов.   

Осенью 1986 г. в ЧССР обратили внимание на интервью советского политолога Е. Амбарцумова итальянской газете “Rinascita”, в котором было упомянуто об августовской интервенции в Чехословакии. После этого возникает идея подготовить коллективное письмо Горбачеву с просьбой пролить свет на сегодняшние советские оценки. Дубчек не поставил своей подписи под этим письмом, но одобрил его, попросил лишь инициаторов ослабить критику позиции чехословацкого руководства в послеавгустовском урегулировании. Письмо так и не дошло до Москвы, скорее всего оно было перехвачено чехословацкими спецслужбами.

Летом 1988 г. М. Гаек, будучи спикером Хартии-77, принимает участие в подготовке программного документа с оценкой событий 20-летней давности. В процессе обсуждения проявились разногласия. В итоге документ получился довольно умеренным и беззубым, было сочтено тактически несвоевременным включать в него даже требование о выводе советских войск. В более радикальных кругах проявилось разочарование от того, что лидеры Хартии не призывали людей выходить на демонстрации из опасений провокаций и превентивных арестов.  Потенциальных активистов все равно арестовывали, что, однако, не помешало проведению мощной стихийной демонстрации с участием до 50 тыс. человек. Размах действа говорил о том, что общество выходит из спячки. Это заставило власти пойти на корректировку исторической политики, ведь продолжающееся игнорирование базовых национальных ценностей еще сильнее подрывало в глазах граждан легитимность коммунистического правления. 28 октября (день провозглашения Чехословацкой республики в 1918 г.) был объявлен, наконец, национальным праздником. Люди, вышедшие на городские площади по случаю 70-летия Чехословакии, скандировали в одном ряду фамилии и Масарика, и Дубчека, тем самым признавая за Пражской весной исторический феномен, способный органично вписаться в демократические национальные традиции чешского народа. Все более широкий размах оппозиционного движения и более открытая поддержка Западом чехословацких оппозиционеров меняли расклад сил на политической сцене. М. Гаек, который уже в годы Перестройки в СССР неоднократно задерживался и арестовывался в бытность спикером Хартии, замечал изменение к себе и своим соратникам отношения многих сотрудников спецслужб, в них видели теперь не столько смутьянов и антигосударственных элементов, сколько представителей будущей власти. 

Развитие событий в СССР превосходило самые оптимистические ожидания. Это наводило на резкость проблему выбора оптимальной тактики, в частности, во взаимоотношениях с той частью партийного истеблишмента, от которой можно было ожидать большей гибкости.   Представления о том, что все это долго продолжаться не может, были к осени 1989 г. доминантой общественного сознания.  М. Гаек подробно описывает споры 1989 г. среди чешских реформаторски настроенных левых, «людей 1968 года», стремившихся конституироваться как самостоятельная политическая сила со своей программой насущных преобразований и ставивших наследие Пражской весны в контекст более давних национальных демократических и социал-демократических традиций чешского народа. К его сожалению, любые левые, социалистические идеи были настолько сильно  скомпрометированы предшествующими этапами чешской истории, что их приверженцы были заведомо обречены на маргинальность после падения диктатуры КПЧ.  

 Подводя итог своей духовной эволюции, М. Гаек констатировал, что после длительных идейных блужданий он по сути вернулся на склоне лет к исходной точке своего развития. «От демократического социализма я перешел к коммунизму и, в конце концов, возвратился в “родную гавань”. Это был болезненный процесс. Я должен был признать, что армия, в которую я добровольно вступил, начала на определенном этапе вести несправедливую войну. Гордое сознание того, что я всегда находился “на правильной стороне баррикады”, должно было уступить место пониманию, что так было далеко не всегда. Должно было прийти и болезненное чувство ответственности за то зло, которое творилось у нас во имя прогресса. Могу и должен еще добавить: ко времени, когда я это понял, я уже несколько лет по мере своих возможностей активно боролся против носителей старого и нового зла» (с. 439-440).      

Исповедь сына XX века, испытавшего на себе многие его катаклизмы, представляется вполне поучительной и если смотреть на нее глазами людей XXI века, сосредоточенных на поисках продуктивных традиций, позволяющих примирить идеалы социального прогресса и социальной справедливости с национальными ценностями.

 

[*] Гаек Милош. Воспоминания о чешских левых.  М.-Спб, Нестор-История, 2019. 488 стр. Отв. редактор и автор послесловия д.и.н. Г. П. Мурашко, перевод с чешского д.филол.н. Г. П. Нещименко

235

Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь