Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь

 

Юзефович Л. А. "По своей писательской природе я рассказчик историй, а не художник слова"

Леонид Абрамович Юзефович - писатель, историк, кандидат исторических наук

 

Беседовал С.Е. Эрлих

Широкой публике вы известны как писатель, который пишет на исторические темы. Но вы ещё и кандидат исторических наук, поэтому мы с полным правом поместим ваше интервью в рубрике «Время историка». Вы занимаетесь историей и в своей писательской, и в научной ипостаси. Традиционный вопрос: почему у вас появился интерес к истории, кто на вас повлиял – семья, школа или ещё кто-то?

– Ни семья, ни школа на меня не влияли. Мой отчим, который меня воспитал и который заменил мне отца, был инженером на военном заводе, мама – врачом в заводской поликлинике. Поселок Мотовилиха, где мы жили, когда-то был отдельным поселением возле Перми, при знаменитых, основанных еще при Александре II, Мотовилихинских пушечных заводах. Лишь на моей памяти он не только административно, но и фактически слился с Пермью. Вот мы с вами разговариваем в кафе на Гагаринской улице, а напротив, через скверик, находится Музей обороны Ленинграда. Он занимает часть бывшего Соляного городка. В XIX веке в его внутреннем дворе проводились всероссийские торгово-промышленные выставки. Года три назад там прокладывали коммуникации и откопали две 8-дюймовые мотовилихинские пушки. Это гигантские орудия, прообразы германских «Большой Доры» и «Большой Берты». Их должны были отправить на Балканы, на русско-турецкую войну 1877-1878 годов, но не везде были железные дороги, а без железных дорог эти махины далеко не увезешь. Их почистили, теперь они стоят у входа в музей. Я живу рядом, на Шпалерной, и, проходя мимо, вспоминаю, что у проходных Мотовилихинского завода, где я работал в юности, стоит на пьедестале такая же пушка. Подобные переклички, случайности, совпадения меня всегда волнуют – усматриваю в них знаки судьбы. Как ученый я этого себе позволить не могу, а как литератор – вполне.

А почему я пришёл к истории? Знаете, ненависть всегда объяснима – мы можем, объяснить, почему мы кого-то не любим или даже ненавидим, но вот любовь и интерес к чему-то вне нас (интерес – разновидность любви) необъяснимы. Трудно сказать, почему нас что-то начинает волновать. Могу лишь сказать, что на меня в детстве произвели огромное впечатление три, даже четыре книги. Они стоят у меня на книжной полке и мои дети их тоже прочли. Это «Наша древняя столица» – книга в стихах, которую сочинила Наталья Кончаловская, мама наших знаменитых режиссёров и жена Сергея Михалкова. Она мне в детстве ужасно нравилась, какие-то куски оттуда я помню до сих пор. Затем две книги Василия Яна – «Чингисхан» и «Огни на курганах» (о походе Александра Македонского в Среднюю Азию), и наконец Николай Чуковский, «Водители фрегатов». Эти четыре книги – мои святыни.

В детстве, я ничего не знал о Василии Яне (Янчевецком). Теперь знаю, что до революции он был чиновником по особым поручениям при Асхабадском генерал-губернаторе, выполнял разведывательные поручения в Хивинском ханстве, а во время Первой мировой войны – в Персии, вместе с англичанами. Потом служил в Белой армии, редактировал главную газету Колчака, причём в редакции у него работал Всеволод Иванов, будущий автор «Бронепоезда 14-69». Это не помешало им обоим умереть лауреатами Сталинской премии.

Был ещё художник, у которого был похожий путь. Он написал «Допрос коммунистов»…

– Борис Иогансон?

Да, есть свидетельства, что он же тоже служил у Колчака.

– Ну, много кто был у Колчака. Заместителем начальника колчаковского Осведарма (это их политотдел) был писатель Валерий Язвицкий, автор многотомной эпопеи «Иван III. Государь всея Руси» - в советское время она много раз переиздавалась. Или Сергей Ауслендер – еврей, который был спичрайтером у Колчака и придумал знаменитую формулу: диктатура – учреждение республиканское. В 1930-х Ауслендера репрессировали, но совсем не за это. Он был вполне успешным детским писателем. У белых служили Леонид Леонов, Валентин Катаев.

А Ян после Гражданской войны жил в Туве, потом решил, что уже можно обнаружиться, вернулся в Москву. Он был другом и ценителем Сигизмунда Кржижановского, другом молодого Давида Самойлова. Трудно такое предположить об авторе романов «Чингисхан» и «Батый».

Однажды я рассказывал обо всём этом во время интервью на радио, и один человек написал мне на «Фейсбуке: «Леонид Абрамович, биография Яна уже написана, ее автор – я». Это оказался молодой историк Иван Просветов. Он долго не мог издать эту книгу – везде ему говорили, что никто не знает такого писателя. В итоге он её всё-таки издал, но не в ЖЗЛ, как изначально хотел. Вопреки опасениям издателей она имела успех. Это доказывает, что Ян – не забытый писатель [речь идёт о книге: Иван Просветов. Десять жизней Василия Яна. Белогвардеец, которого наградил Сталин. М.: 2016 – Прим. Ред].

Ян повлиял на Ваш интерес к Монголии?

– Ну, на интерес к Монголии, скорее, повлияло то, что местом моей армейской службы стала Бурятия. Поскольку я был офицером, жизнь моя была относительно свободна, я видел не только казармы и полигоны. В то время Забайкальский военный округ включал в себя и территорию Монголии, поэтому в Монголию я впервые попал в юности. А юношеские впечатления – всегда самые важные. Может быть, важнее даже детских.

Вы закончили исторический факультет или филологический? В Ваших интервью и в «Википедии» есть разночтения…

– Я закончил филологический факультет, но я это скрываю. А диссертацию защитил по истории, так что…

А почему скрываете?

– Мне одно время не без оснований казалось, что быть филологом – это для писателя стыдно. Для историка – нет, а для писателя как-то стыдновато.

Ну, мы, как историки, будем рассказывать, «как это было на самом деле!» (смеётся)

– У меня диплом филолога, но тема диплома и тема диссертации были связаны с историей русского средневековья.

Эти вещи вообще тяжело разорвать. Не случайно в императорской России были историко-филологические факультеты.

– Конечно. Особенно когда речь идёт о древности или даже о средних веках.

Я читал, что, когда Вы были ещё студентом, то приняли участие в сборнике, который подвергся жестокой критике власти. Можете рассказать об этом?

– Это был коллективный сборник стихов, и мои поэтические опусы раскритиковала не власть, а знаменитый писатель Виктор Астафьев. К власти он отношения не имел.

Он тогда жил в Перми?

– Да. Виктор Петрович на фронте женился, а жена была родом из Чусового. Это город в Пермской области. Они туда и приехали, уехали в Чусовой. Я хорошо знал их сына Андрея. Он рассказывал, что когда мама привезла Астафьева в Чусовой, он на вокзале увидел статую Ленина и сказал: «Владимир Ильич, вы единственный человек, которого я знаю в этом городе». Потом у него вышла книжка в Перми, они переехали в Пермь. Виктор Петрович жил в Перми, пока писатели-деревенщики не соблазнили его уехать в Вологду. Но и с ними он быстро разошёлся. Астафьев был человек бескомпромиссный. Как мне рассказывал его сын, однажды вологодский обком в честь какого-то праздника наградил всех писателей дублёнками. Они были в большом дефиците, все взяли. А Астафьев отказался. Вскоре после этого он из Вологды перебрался в Красноярск.

Ваши стихи он не оценил?

– Ну, мне было 18 лет, когда я эти стихи сочинял. Критика была справедливой.

– После армии Вы вернулись в Пермь и поступили в аспирантуру?

– Нет, я учился в заочной аспирантуре. Моим научным руководителем был выдающийся историк и поразительный человек Сигурд Оттович Шмидт. У меня с ним сложились близкие отношения. Я часто бывал у него дома. Шмидт всю жизнь прожил холостяком, никогда не был женат. Жил он с няней, которая его воспитала. Она была полькой, точнее, видимо, уроженкой Западной Белоруссии. Звали её Франциска Александровна. Она говорила с акцентом и часто рассказывала истории о том, как во время Гражданской войны жила в Киеве. Помню, скажем, ее рассказ о том, что у киевлянок были блузочки разных цветов: красные, бело-красные с синей юбкой, желтые с голубой и пр. Утром выходили на улицу, смотрели, какой флаг поднят над городской думой, и одевались в соответствующие цвета. Отец Сигурда Оттовича – знаменитый Отто Юльевич Шмидт, руководитель экспедиции на «Челюскине», глава Академии наук. А дядей по маме был философ и писатель Яков Голосовкер. Не знаю, говорит ли вам что-то это имя, но для меня в юности оно было очень важным.

– Автор «Логики мифа»? Я читал его.

– Да, автор «Логики мифа» и великой книги «Сказания о титанах». Она вышла в Детгизе, но вообще-то это попытка в литературной, даже, можно сказать, поэтической форме реконструировать слой древнейших греческих мифов. Еще одна его замечательная книга – «Кант и Достоевский». Он похоронен на Переделкинском кладбище, его могила рядом с могилой Пастернака. Его любил Фадеев, Голосовкер месяцами жил у него на даче. Собственного жилья он никогда не имел. В конце 1920-х он отсидел какое-то время в лагере, там подружился с японистом синологом, будущим академиком Николаем Конрадом, и Конрад до смерти его поддерживал. Умер Голосовкер в сумасшедшем доме, где провёл последние лет десять. Но, конечно, это был гений. От него остался гигантский ученый труд под названием «Иммагинативный абсолют» - о роли воображения в истории. «Логика мифа», которую вы читали, небольшая часть этого огромного труда. Целиком он так до сих пор не издан. Я всегда жалел, что к тому времени, когда я познакомился с Сигурдом Оттовичем, его дядя уже умер. И Голосовкер был дядей Сигурда Оттовича. Конечно, к тому времени он уже умер (в 1967 году. – Прим. Ред.).

Одна моя приятельница написала в «Фейсбуке», что она шла по улице, а перед ней шли двое совсем молоденьких студентов, мальчик и девочка. И девочка сказала своему мальчику: «Талант – дар, а гениальность – проклятье». Что касается Голосовкера, для него это, конечно, было проклятьем.

– Интересно. Я этого не знал и, уверен, что многие читатели не знали. Хочется поговорить о теме Вашей диссертации «Дипломатический этикет». Вы сами её выбрали??

– Ещё когда я был в армии, я написал дилетантскую работу о, грубо говоря, элементах кальвинистского миросозерцания у некоторых русских деятелей, в частности, у Иосифа Волоцкого. О предопределённости, о том, что доктрина предопределения вытекала из особенностей средневекового миросозерцания. Работа была наивная, с неправомерными обобщениями. Одна вырванная из контекста цитата, а дальше – широкошумящие, если воспользоваться словечком Ивана Грозного из его переписки с Курбским, выводы. Тем не менее, что-то в ней было и оригинальное.

Эту работу я стал рассылать разным московским и ленинградским историкам, но ответа ни от кого не получил. Откликнулся только Сигурд Оттович. Я тогда жил в Перми. Он пригласил меня в Москву, мы познакомились. Меня ещё интересовала присяга… Вообще, во мне погиб антрополог, но тогда даже такого слова никто не знал, все были этнографами и не более того. В общем, меня занимал феномен присяги. Как люди к ней относились? Какова тут религиозная и психологическая подоплека? В итоге я написал работу о крестном целовании, о философии и психологии крестного целования в средние века на Руси. Шмидт сказал мне, что это не может быть темой диссертации, но может быть её частью.

Поскольку основные примеры у меня шли из дипломатической практики, то появилась тема, связанная с дипломатическим этикетом. Ведь крестное целование, которое монарх или его полномочный представитель совершает на тексте дипломатического договора – это его ратификация. Православные целовали крест, католики – крест или Евангелие. Протестанты, произнося текст присяги, возлагали левую руку на первую страницу Евангелия от Иоанна, а правую поднимали вверх с тремя поджатыми и двумя выпрямленными пальцами – средним и указательным. Словом, из этого и выросла моя тема.

– Вы тогда работали в школе?

– Да, преподавал историю.

И одновременно писали диссертацию, учась заочно?

– Да. Я приезжал в Москву, ходил в архив древних актов на Пироговке. Сейчас это РГАДА, а тогда был ЦГАДА. Значительная, если не большая часть, посольских книг не опубликована до сих пор. Тогда я научился читать полуустав и даже скоропись, что даётся только тренировкой, навыком. Сейчас вот опять не умею.

В каком году вы защитились?

– В 1981-м.

Ещё до перестройки.

– Разумеется. А чуть позже стал членом Союза писателей СССР. У меня были повести на краеведческом архивном материале. Одна – о таком странном правдолюбце по фамилии Мосцепанов. Он был отставной офицер, и граф Демидов предложил ему стать учителем в Нижнетагильскоих заводах. Он боролся с какими-то непорядками, искал встречи с Александром I – и, что самое удивительное, встретился с ним, когда царь в 1824 году приезжал на Урал. Вторая повесть – «Обручение с вольностью» – это история тайного общества крепостных интеллигентов на Чермозском железоделательном заводе в середине 1830-х годов, тоже по архивным документам. Эти две повести вышли отдельной книгой в Перми, и меня приняли в Союз писателей СССР. Между прочим, тут мне помогла писательница Агния Кузнецова, жена главного на тот момент советского писателя Сергея Маркова. Он был сибиряк, а она – из тех мест, которые описывались в моей второй повести. Один пермский писатель послал ей мою книжку, она взволновалась тем, что я чуть ли впервые в литературе описал ее малую родину, и помогла мне вступить в Союз писателей. После распада СССР ни в каких писательских организациях я больше не состоял и теперь не состою – ни в правых, ни в левых, ни в ПЕН-центрах.

– Что давало членство в Союзе писателей? Можно ли говорить, выражаясь перестроечным языком, о «привилегиях»

– Давалась среда – здесь, в Москве. Но я жил в Перми. Там полагался раз в месяц паёк, где была пачка индийского чая, курица и ещё что-то. Эти пайки делились по категориям, у писателей категория была самая низшая. Кажется, была ещё банка растворимого кофе. Страшный дефицит. Мы, конечно, между собой толковали, что это для нас унизительно – принимать такие подачки, но никто не отказывался. Я тоже. Да жена и мама мне бы этого и не позволили.

– А были какие-то дома творчества?

– Да, один раз в год можно было поехать в Дом творчества. Не бесплатно, но по сниженной цене. А вот если ты хотел второй раз поехать, надо было платить. Но летом это было вообще невозможно, даже по сниженной цене, поскольку писателей в Советском Союзе было очень много. На всех летних путевок не хватало. А зимой – можно.

– Вам удавалось?

– Один раз съездил в Коктебель, ещё в советское время. Потом, в годы перестройки, несколько раз был с детьми в Пицунде, в литовской Ниде. А когда наши республики стали независимыми, дома творчества перешли в их собственность. Остались только Малеевка и Переделкино. Теперь – только Переделкино, но я не был там лет пятнадцать. Вообще после 1991 года писатели оказались одной из самых незащищенных социальных групп.

– Но в советское время они считались идеологическими работниками, отсюда и какие-то привилегии…

– Это все сильно преувеличено. Какие там привилегии! Особенно в провинции. Они очень бедно жили на самом деле. Высокие гонорары были только у довольно узкой прослойки столичных писателей. Правда, членам Союза писателей оплачивался больничный, но только какое-то количество дней в году. Зарплаты никакой не платили, и никто не обязан был тебя издавать только потому, что у тебя есть писательский билет. По нему разве что в ресторан Центрального дома литераторов на Никитской (в Ленинграде – на Шпалерной) пропускали беспрепятственно.

В Перми был свой журнал?

– Нет, журналы «Урал» и «Уральский следопыт» выходили в Свердловске. В Перми, в областном издательстве, можно было издать книгу, но книги эти практически не распространялись за пределами области. Шансы на то, что она попадёт в книжный магазин в Москве, были равны нулю.

– Вы защитили кандидатскую, но не пошли по пути учёного и выбрали литературную карьеру. Почему вы не стали готовить монографии, а решили писать художественные произведения?

– Эти события происходили параллельно. Почти одновременно я защитился и стал членом Союза писателей. Второе гораздо больше льстило моему тщеславию. Как говорил один мой друг, кандидатов наук в СССР – миллион, а членов Союза писателей – всего десять тысяч.

Это было круче?

– Само собой. Меня приглашали в пединститут преподавать методику преподавания истории в школе, но я не пошел. Мне нравилось работать в школе, я был хорошим учителем. Никогда не скажу о себе, что я хороший писатель или историк, а вот это говорю без ложной скромности – я очень хороший учитель истории. До сих пор поддерживаю контакты с сотнями моих учеников. Учитель истории имеет в каждом классе меньше часов, чем, например, словесник или математик, соответственно он должен иметь больше классов. Поэтому мои ученики исчисляются тысячами, они рассеяны по всему миру от Австралии до Аляски. Время от времени кто-нибудь из них возникает в моей жизни. Среди них есть и бомжи, и члены Совета Федерации. Я ушел из школы в 2003 г., когда ко мне пришла литературная известность, но и сейчас, просто из любви к искусству, вожу детские группы в Казань и Свияжск: изучаем присоединение Казанского ханства к России. Эта программа называется «Рождение империи». Она рассчитана на детей вместе с родителями.

– Возникает такой вопрос: в советское время преподавание истории было идеологизировано, особенно XX век. Как вы выкручивались?

– Очень просто: я не преподавал у детей после 8-го класса, отказывался. Был другой учитель, который с удовольствием брал старшие классы, потому что с ними работать проще, чем с пятиклассниками-шестиклассниками. А советские учебники истории для младших и средних классов были хорошие.

Коровкина?

Да, и его тоже. Это учебник по истории древнего мира, но мне больше нравился учебник Донского по истории средних веков. Кстати, Коровкин – школьный учитель моих родителей. Они были одноклассники… Еще в советское время начали появляться и альтернативные учебники – например, Шакурова по средним векам. Тоже очень хороший. Похуже был учебник Лейбенгруба по русской истории до конца 18 века, многословный и пафосный. Автор, видимо, в силу своей фамилии боялся, что его сочтут русофобом. Впрочем, само это слово тогда не было в ходу. А вот учебник Федосова по русской истории 19 века был прекрасный.

– Параллельно с преподаванием вы писали литературные по форме работы, но они были построены на архивных источниках. Почему Вы выбрали такую форму – подавать это как литературу, а не как историю в чистом виде?

– В юности я писал не только исторические, но и современные вещи. Сейчас не переиздаю ни те, ни другие. Мне они просто не нравятся. Первая моя вещь, которой я не стыжусь, повесть «Песчаные всадники», была написана в 1983 году. Осенью, кстати, выходит по-английски в США. Это моя ранняя повесть о бароне Унгерне. Я написал ее в 35 лет, не зная тогда, что этот герой останется со мной на всю жизнь.

Ещё в советское время вы начали писать романы о Путилине. Наверное, не так просто было надеяться, что их издадут – всё-таки это царский сыщик…

– Их и не издавали, но печатали в журнале «Урал».

То есть, напечатать всё-таки можно было?

– Да. Журналы печатали детективы, потому что им хотелось больше подписчиков.

Но обычно в детективах был какой-нибудь майор милиции, а тут у вас царский сыщик действует!

– На излете советской власти в этом уже не видели особого криминала. В 1987 году издали мою повесть «Контрибуция», о Гражданской войне, причем один из двух ее главных героев, белый генерал Анатолий Пепеляев – персонаж отнюдь не отрицательный. В конце 1970-х - начале 1980-х выходили такие фильмы, как «Бег», «Служили два товарища». Там белые уже не были так однозначны, как, скажем, в «Чапаеве».

Нам сейчас кажется, что до перестройки советская система была монолитна, но, получается, это было не совсем так.

– Конечно.

Не было мыслей, что что-то не пройдёт цензуру?

– У меня таких мыслей не было. Я всегда писал то, что хотел, но надо понимать, что все мы колеблемся вместе с духом времени. Недавно был на обсуждении одной книги о Гражданской войне, там были студенты, аспиранты – и я вдруг понял, что они все красные, ну пусть на 90%. Автора книги о т.н. «демократической контрреволюции», об Уфимской директории, они критиковали с красных позиций. Если бы он эту книгу издал двадцать лет назад, такие же молодые люди осуждали бы его за прямо противоположное.

Это дух оппозиции?

– Не только. Что-то такое носится в воздухе, и противостоять этому не может никакой интеллектуал. Я сам стал замечать за собой, что склоняюсь к красным. Есть замечательный военный историк Андрей Ганин, он всегда был абсолютно белым. А сейчас он выпустил прекрасную, очень объективную книгу «Семь “почему” Гражданской войны», и я чувствую, как в нём тоже происходит этот поворот. Просто людей, не обладающих определёнными знаниями, привычкой к работе с источниками, аналитическим мышлением этот ветер времени сносит далеко. Людей типа Ганина или меня он тоже сносит, но на меньшее расстояние. Дух времени сильнее нашей индивидуальности, сильнее нашего личного опыта.

Вот «Неуловимые мстители» вроде бы про красных, но поэтизация белого движения, восхищение блестящими офицерами там отчетливо чувствуется.

– Да, это потом переросло в культ, в конце 1980-х. «Поручик Голицын, раздайте патроны…», песня Танича «Нас уже не хватает в шеренгах по восемь».

В начале 1990-х выходит Ваша работа про барона Унгерна. Она была востребована, первый тираж 50 тысяч. Когда вы начали её писать?

– Во второй половине 1980-х. Тогда я впервые прочитал «Люди, звери и боги» Оссендовского, ещё какие-то вещи, которые мог достать. А уже потом открылись архивы. «Самодержца пустыни» я писал как Карамзин свою историю: у меня были источники и не было ничего, кроме источников. Гораздо позже я узнал, что кое-что было написано на Западе. У нас – очень мало и очень идеологизировано. Во многих архивных делах, которые я смотрел, лист использования был пустой. То есть к этим делам никто никогда не обращался.

Очень долго я не мог эту книгу издать. В начале 1990-х мне говорили: «Перепишите это в авантюрный роман, тогда издадим». Им казалось, что публика не читает документальную прозы . «Самодержец пустыни» был закончен в начале 1990 года, а издан в конце 1993-го.

Гонорар, наверно, был маленький?

– 300 долларов, помню до сих пор. Мои романы о Путилине начали выходить лишь через восемь лет. Они имели успех, и я получил возможность оставить работу в школе.

Романы о Путилине были написаны и даже изданы раньше, чем романы Акунина, но Фандорин «выстрелил», а Путилин – имел гораздо меньшую популярность. Тема Фандорина и Путилина во многом общая – условно, «викторианская Россия», когда всё было прекрасно, когда бодро развивалась империя. И в связи с этим два вопроса: почему появилась такая ностальгия и почему Акунин, обладающий гораздо более скромным, чем Вы, писательским даром, добился большего читательского успеха?

– Никакой ностальгии в этих моих романах нет, они о другом. А почему мой Путилин не так громко выстрелил? Думаю, потому что он герой более приземлённый, не романтический – жена, дети. Он не годится для культа, не может стать женским любимчиком. Тем не менее эти мои романы изданы довольно большим тиражом, переведены на основные европейские языки. Правда, большого успеха нигде не имели. Разве что в Польше, где наши реалии понимают лучше, чем где бы то ни было.

Жанр детектива ограничивает: трудно сделать великую литературу в рамках детектива. Почему вы выбрали детектив?

– Потому что по своей писательской природе я рассказчик историй, а не художник слова. Не удивительно, что однажды мне захотелось написать детектив. Издавать его не хотели, говорили: «Напишите ещё один, тогда издадим». Это был 1991 или 1992 год. Но пока я писал второй, издательство, где мне это говорили, перестало существовать. Я пришёл в другое и услышал, что два детективных романа – это мало, нужно, по крайней мере, три, чтобы получилась серия. Я уже занимался Унгерном, Монголией и написал детектив на монгольском материале – роман «Князь ветра». В конце концов, после долгих мытарств, все три моих романа о Путилине выпустило лучшее тогда издательство «Вагриус». Их расхвалил самый популярный в те годы литературный критик Лев Данилкин, с этого и началась моя известность. Мне было 53 года. Прямо скажем, не юноша.

Роман «Журавли и карлики» уже нельзя назвать историческим в чистом виде, он о нашей современной жизни, но, тем не менее, он раскрывается как матрёшка – в нем действуют самозванцы XVII и начала ХХ века. Вы нашу современную ситуацию всё равно сравниваете с исторической…

– Это просто взгляд историка. Я пишу о недавней современности так, как будто она уже отлилась в определённые формы. Отсюда интонация, в которой меня часто упрекают – «без гнева и пристрастия». Мне говорят о холодности, о равнодушии, но на самом деле сдерживаемая страсть часто действует сильнее, чем отпущенная на свободу. В этой интонации моя сущность историка проявляется ярче всего.

Мне кажется, это очень сильный роман именно в художественном плане. Начинаешь себя соотносить с героями… Думаю, многим людям это близко, особенно людям, которым после 1991 года было за 40 – для них старая жизнь рухнула, а строить новую уже не было сил…

– Да, это скорее актуально для моего поколения. Вы всё-таки сильно моложе. Когда тебе за сорок, как было мне, то ты очень социально уязвим: у тебя уже старые родители и еще маленькие дети. Тем, кто немного старше или моложе – легче.

Многие люди, у которых карьера в 1990-е сложилась, рассказывают о них как о замечательном времени. «Это было время свободы, время возможностей». А вы сумели отойти от своего личного…

– Как успешный литератор я продукт не 1990-х, а «нулевых». Люди, которые сколотили какие-то капиталы в 1990-е – в том числе капиталы социальные, вот они, наверное, вспоминают это период именно так. Я понимаю, что у всех было по-разному, но лично у меня нет ассоциации с девяностыми как со временем широких возможностей. Я помню, как мои родители продавали свои ордена на Измайловском рынке.

Я тоже понимаю, что это было время катастроф, и люди, которые говорят, что это было прекрасное время, не понимают, насколько они бесчувственны к большинству.

– Когда я говорю, что для меня это было тяжёлый период, это правда, но в этом есть и соблазн примыкания к большинству. Это древняя мудрость, воскрешенная в России ХХ века: быть как все, не выделяться. А люди, которые с вызовом заявляют о себе, что для них 1990-е – это счастливое время, должны иметь определённую смелость, чтобы так сказать, а не только бессовестность. Здесь нет однозначного решения.

Я всегда привожу пример: при Сталине во время пика репрессий в 1936-37 молодые инженеры становились директорами заводов, и для них лично это был пик карьеры. Но мы же не оцениваем это время по отдельным счастливчикам!

– Конечно. Но там продвижение было явно «за счет», а в 1990-е это было размыто. Я знаю людей, которые сделали состояние не за счет кого-то, а потому что, например, первые занялись компьютерными технологиями. Они были технически подготовлены, окончили математические, физические, инженерные факультеты и сделали капиталы просто за счет того нового, что тогда появилось, и что они успели освоить первыми. Эта прослойка в нашем обществе достаточно велика. Этих людей не за что осуждать.

Ваш роман «Зимняя дорога» - наверно, даже не роман, а исследование…

– Я называю это «документальный роман». Такое оксюморонное определение.

Он посвящён событиям гражданской войны на территории Якутии. Если вспомнить, «Самодержца пустыни», то он повествует о событиях того же времени в Монголии. Почему вам интересны не центральные театры военных действий, а гражданская война на восточных окраинах?

– Это связано с моей жизнью. Я вырос в Перми, юность прожил в Улан-Удэ. Хотя мои родители из Москвы и я в ней родился, но меня увезли из нее в бессознательном возрасте. То есть Урал и Сибирь я воспринимаю как свою среду – и социальную, и природную. А те места, где мы живём в юности, для нас особенно важны. Может быть, даже важнее тех, где прошло наше детство. Действие всех моих книг происходит или на Урале, или в Забайкалье и Монголии, или в Петербурге. Он для меня тоже не чужой город: мои предки по маме – из Кронштадта, моя жена – ленинградка. В прошлом году я писал текст для «Тотального диктанта» и написал о трех городах и трех реках моей жизни: Это Пермь и Кама, Петербург и Нева, Улан-Удэ и Селенга.

У меня есть коллега, археолог Марк Ткачук, он придумал красивый термин – «социальная гравитация»: общество долго и с трудом развивается, становится гуманнее, но как только происходит резкий социальный слом, всё возвращается на неандертальский уровень, причём это происходит мгновенно.

– Да, как защитная реакция. Был такой немецкий историк и публицист Себастьян Хаффнер. Юношей он бежал в Англию, он был немец, не еврей – просто не выносил нацизм. Он бежал в Англию и там издал автобиографическую книгу «История одного немца». Я её всем горячо рекомендую. Это потрясающая книга о становлении нацизма, о том, как видели это молодые немцы. Потом он вернулся в Германию. И у него есть такая фраза: «На вопрос о будущем история даёт ответ, столь же туманный, как пророчества Дельфийского оракула: всё будет так же, но и иначе». С этим не поспоришь.

Давайте, на прощание я поделюсь с вами еще двумя афоризмами об истории, которые мне кажутся важными. Первый: «История – это череда преступлений, совершаемых невинными». Автор – Альбер Камю. Замечательная фраза, если в неё вдуматься. Второй афоризм принадлежит моему питерскому другу, прекрасному писателю Сергею Носову: «История – это непобедимый игрок, который вечно прикидывается новичком».

– Заключительный вопрос, традиционный – Ваши творческие планы?

– В моём возрасте опасно иметь творческие планы, поэтому я их и не имею. Осенью у меня впервые в жизни выходит книга рассказов. Их нельзя назвать нон-фикшн, это не очерки, но… Знаете, раньше был такой подзаголовок «Быль». Сейчас мне как-то стыдно ставить под названием такое определение, но это, действительно, правдивые рассказы. Первая половина книги – истории, связанные с людьми, о которых я узнал или с которыми познакомился лично благодаря моим историческим штудиям. Например, один рассказ посвящён тому, как шесть лет назад я присутствовал на собрании фамильного союза баронов Унгерн-Штернбергов в Берлине.

- Спасибо огромное за интересное интервью!

2533