Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь

 

Максаков В.В. Заметки о новой книге по теории феодализма в русской историографии 1

Заметки о новой книге по теории феодализма в русской историографии[1]

Ключевые слова: историография, историческая наука, история идей, русский феодализм, феодальное общество, вотчина, удел, иммунитет, В.А. Муравьев, Н.М. Карамзин, С.М. Соловьев

 

Эти заметки посвящены историографии теорий феодализма в русской и советской исторической науке, исследуется их бытование в контексте исторических школ и отношений историков, их профессиональной идентификации. С позиции истории понятий предпринята попытка показать многосложность русского феодализма, оказавшегося одной из центральных тем для исторических исследований XX в., относительно которой историками определялся путь исторического развития России.

 

В издательстве «Квадрига» в 2017 г. в серии «Исторические исследования» вышла в свет книга «Теории феодализма в России в русской историографии». Это издание — публикация кандидатской диссертации историка Виктора Александровича Муравьева (1941-2009), в известной мере может служить историографическом памятником эпохи Оттепели в исторической науке. Не говоря уже о том, что сама тема этого исследования относилась к числу «вечных» сюжетов советской историографии.

В рамках «феодализма» как направления исследований советские историки создавали целые научные школы, соглашались или спорили друг с другом, а главное — определяли свою позицию по отношению ко всей предшествующей историографии. Практически каждый советский историк должен был так или иначе высказаться о русском феодализме просто потому, что тот, согласно марксистско-ленинской теории истории, закончился только в середине XIX столетия. Как писал в свое время М.Ф. Владимирский-Буданов, «для действия феодальных порядков отводится около 700 лет (т. е. 2/3 исторической жизни России) — время достаточное для проявления столь важной и столь выпуклой черты политического и социального быта» [Владимирский-Буданов 2005: 337].

Таким образом, В.А. Муравьев работал с темой и ответственной, и обязывающей, находившейся в центре острых методологических дискуссий, а вместе с тем и предоставлявшей автору всю возможную по меркам той эпохи свободу в исторической науке.

Думается, едва ли не главной целью в работе об историографии русского феодализма становилось установление его периодизации, что в принципе выводило на проблему непрерывности и разрывов в истории. Предметом изучения становились и частные теории феодализма, встроенные в общие монументальные труды Н.М. Карамзина, С.М. Соловьева и В.О. Ключевского. Перед исследователями неизбежно вставал и вопрос о переходе от феодализма к капитализму — это был поистине камень преткновения для российской и советской историографии. С этой точки зрения В.А. Муравьев выделял два ключевых направления русской исторической мысли.

Первое, разработанное близкими к славянофилам историками, не признавало существования «феодализма» в России, исходя из его чуждости как исторического явления, а во главу угла ставило — пусть и в зачаточном состоянии — метод историзма. При этом, как отметил В.А. Муравьев, эти историки проделали важную работу, показывая неприемлемость механистического сращивания историографического термина «феодализм» с материалом русской истории, справедливо указывая на невозможность простой замены исторических реалий Европы на их русские аналоги.

С высоты сегодняшнего дня велик соблазн найти в этих взглядах «далековатое сближение» с теоретическими построениями Марка Блока, считавшего феодализм «преимущественно, если не исключительно, западноевропейским феноменом» (Блок 2003: 434). Из русских историков первым обратил внимание на это Н.М. Карамзин: «система..., бывшая основанием новых гражданских обществ в Скандинавии и во всей Европе, где господствовали народы Германские. Монархи обыкновенно целыми областями награждали Вельмож и любимцев, которые оставались их подданными, но властвовали как Государи в своих Уделах» (Карамзин 1989: 95). Интересно отметить прозорливость этого сравнения нашего «последнего летописца»: «германские народы» под его пером не противопоставлены романским, о которых преимущественно писал Марк Блок, а норманны-варяги, также родственные германцам, включают и начало российской истории в орбиту Европы. Б.И. Сыромятников, один из героев диссертации В.А. Муравьева, считал одной из причиной упадка Киевской Руси... «перенесение торговых путей из Скандинавии и Европы на Запад, которое потрясло экономический базис русского общества» (Муравьев 2017: 278) и критиковал «целый ряд “шаблонных” для историографии ХVIII в. сравнений, где на одну доску ставились великий князь Ярослав и византийский император Феодосий, Святополк и Калигула, Иван Грозный и Людовик XI, Петр I и Карл Великий, Алексей Михайлович и Франциск I» , что косвенным образом было направлено против господствовавшей марксистско-ленинской точки зрения на «единство исторического процесса» (Муравьев 2017: 35). В свою очередь, Н.П. Павлов-Сильванский, чье наследие В.А. Муравьев изучил детально, в германском и франкском иммунитетах «нашел как сходства, так и отличия, и пошел по пути анализа неясных сторон иммунитета» (Муравьев 2017: 185); как отметил один из его рецензентов: «Отдельные институты, аналогичные феодальным, возникали у нас в иной последовательности и связи, и, благодаря этому, русский удельный строй содержал в себе много черт и учреждений, которые могут быть подведены под понятия феодализма в широком его смысле, и все же очень далек от того феодализма, который развился в Западной Европе» (Муравьев 2017: 206).

В.А. Муравьев впервые в советской историографии феодализма по достоинству оценил это стремление к «спецификации» русской истории, оказавшееся в итоге весьма плодотворным. Впрочем, здесь советскому историку грозила методологическая ловушка: отрицание феодализма в истории России или разрушало классическую марксистско-ленинскую теорию истории России, или же приводило к признанию особого «русского пути» («азиатский способ производства в России»), против которого выступала официальная историческая наука. Само наличие эпохального рубежа между феодализмом и капитализмом обозначало разрыв в исторической традиции, за преемственность которой выступали консервативно настроенные историки. В своем пределе эта установка на непрерывность исторического развития России могла бросить вызов ленинским взглядам на историю: стоило с достаточной убедительностью показать неразвитость капитализма в России на фоне господствующих (квази)феодальных структур, как под удар ставилась и возможность перехода к социализму, а пролетарский характер революции уступал место крестьянскому. В.А. Муравьев позволил себе максимальную по тем временам объективность в отношении консервативного направления дореволюционной историографии.

Историки, примыкавшие к западникам, находили общее в историческом пути России и Европы, противостоя взглядам на русскую «особность» и руководствуясь при этом сравнительно-историческим методом. Казалось бы, их периодизация должна была вполне устраивать идеологов советской исторической науки, если бы не два «но», также отмеченные В.А. Муравьевым. Во-первых, признававшие русский феодализм историки пришли к своим выводам не только независимо от классиков марксизма-ленинизма, но и за несколько десятилетий до них (в связи с этим В.А. Муравьев вынужден был писать о некоторых «элементах» марксистско-ленинской теории, присутствовавших в работах русских историков XIX столетия), а официальная советская наука лишь «подправляла» и «уточняла» их взгляды. Во-вторых — и это главное, — нельзя было игнорировать тот очевидный факт, что множество реалий Древнерусского государства выламывалось из классической схемы. Эту ситуацию констатировал уже М.Ф. Владимирский-Буданов: «Вся теория является делом будущего, а пока прочим исследователям отечественной старины приходится только ждать, имея перед собой громадное количество исторических фактов, не согласных с этой теорией, или по крайней мере еще не примиренных с нею» (Владимирский-Буданов 2005: 343). Позже, в советской исторической науке, на это обращал внимание И.Я. Фроянов, делая поправку на субъективный характер историографии: «Желание историка видеть древнерусский город похожим на западноевропейский обернулось мертвой схемой...» (Фроянов 1995: 17). (Ad marginem сравнительно-исторического и национального подходов в теории феодализма находится интересная, но спорная гипотеза о заимствовании институциональных феодальных форм одним государством у другого). В свою очередь, изменение понятий в теории феодализма приводило к разрушению всего стройного здания теории. Обе исторические концепции — «славянофильская» и «западническая» — диктовались, в частности, историческим презентизмом (т.е. стремлением выразить через историю современные идеологические представления) и опирались во многом на идеологемы русской общественной мысли, что отмечали еще историки конца XIX — начала XX вв: «И славянофилы и западники в постройке исторических теорий прошлого руководились политическими соображениями о целесообразном устройстве будущего» (Тарановский 1902: 45).

Советская теория феодализма даже в работах, вышедших после известных споров 1969 г. о генезисе капитализма (назовем хотя бы обобщающие труды А.Н. Неусыхина, Л.В. Черепнина, И.Я. Фроянова[2]), не смогла разрешить коренное противоречие самоидентификации: несмотря на признание русского феодализма и его важной роли[3], советские историки были обречены на «спрямление» сложного пути исторического развития России, а главное — так и не смогли соединить общетеоретические построения с национальной историей. Рискуя обобщить, напомним, что в целом марксистско-ленинская историография была если и не телеологической, то «финалистической», т.е. подразумевавшей в качестве единственного и закономерного итога предшествующего исторического развития нынешнее положение вещей, в частности диктатуру пролетариата. Таков был историографический контекст кандидатской диссертации, посвященной теориям русского феодализма конца XIX — начала XX вв.

В.А. Муравьев первым в советской историографии отметил два важнейших следствия из этого методологического парадокса, выходящих далеко за рамки злободневных споров в советской исторической науке: он вернулся к вопросу о терминологии феодализма и привнесенных извне категориях языка истории. К примеру, можно ли говорить о ключевой социальной группе феодализма, сервах, применительно к Киевской Руси (считающейся «классическим» феодальным периодом русской истории) при том, что даже «Русская правда» различает холопов и смердов — другое дело, что мы не можем со всей точностью установить это различие? Преодолел это разделение между европейским «феодализмом» и русским «удельным периодом» Н.П. Павлов-Сильванский: «Трудность сравнения в этой области состояла прежде всего в том, что никто из русских историков не решался всерьез проводить какие бы то ни было аналогии между “полурабским” серважем во Франции и русским “свободным” крестьянином» (Муравьев 2017: 183). Отметим, что сам язык историописания и сравнительно-исторических исследований был взят из реалий западноевропейского феодализма, что априори ограничивало представления историков о древнерусском обществе, а Павлов-Сильванский «нигде не ставит вопроса, как относится его теория к установленным ныне воззрениям на историю русского государственного порядка» (Владимирский-Буданов 2005: 338), то есть избегает спора о феодальном государстве.

В.А. Муравьев подчеркивал, что уже И.Н. Болтин работал, по сути, с такими устоявшимися понятиями, как «феодальное правление» и «феодальное право», перенося их на область национальной истории. Другим важным следствием, отмеченным В.А. Муравьевым, была проблема синхронии феодализма: совпадали ли во времени европейский и русский «феодализмы» или наш развивался с некоторым опозданием? И не является ли в таком случае русский феодализм не столько собственно историческим периодом, сколько отрезком во времени с размытыми границами и неточными характеристиками? Первым в русской историографии обратил на это внимание Н.М. Карамзин в предисловии к «Истории государства российского», когда связал воедино хронологию и «характер» эпохи: «Гораздо лучше, истиннее, скромнее История наша делится на Древнейшую от Рюрика до Иоанна III, на Среднюю от Иоанна до Петра, и Новую от Петра до Александра. Система Уделов была характером первой эпохи, единовластие — второй, изменение гражданских обычаев — третьей» (Карамзин 1989: 21).

Вновь трудно не отметить пересечение мысли В.А. Муравьева и Марка Блока: «Привычка, укоренившаяся даже у историков, стремится смешать самым досадным образом два выражения: “феодальная система” и “сеньориальная система”. Это целиком произвольное уподобление комплекса отношений, характерных для господства военной аристократии, типу зависимости крестьян, который полностью отличается по своей природе и, вдобавок, сложился намного раньше, продолжался дольше и был гораздо более распространен во всем мире» (Блок 1986: 97.). В России одним из первых писал об этом еще М.Ф. Владимирский-Буданов, призывая не путать «феодализм, знакомый нам по истории средневековой Западной Европы,... и всемирно-историческое явление смешения государственных и частных начал права».

Методологии исторического исследования отводится, пожалуй, главное место в работе В.А. Муравьева, справедливо указывающего на разницу между отчасти умозрительными построениями конца XVIII — начала XIX вв. и «глубинным источниковедением» историков, писавших через сто лет. И только Н.П. Павлов-Сильванский «проанализировал сходство “спектральных линий” западноевропейского феодализма и русских политико-юридических порядков, придя к таким обобщениям и обнаружив такие закономерности в источниках, которые не потеряли значения и до сих пор для установления внешней картины феодальных порядков» (Муравьев 2017: 190). Любопытно, что В.А. Муравьев для сравнения с феодализмом использует здесь понятие «политико-юридические порядки», вновь акцентируя внимание на терминологическом аспекте историографии (и трудно не увидеть его предшественников в представителях юридической школы).

Для большинства теорий русского феодализма XIX столетия характерна схема параболы, иллюстрирующая движение государственного строя (или формации) не только вперед, но и вниз. В этом смысле феодализм виделся как еще одно «среднее» время между двумя периодами монархического правления (а с точки зрения марксизма — еще и как эпоха закрепощения крестьян): «Раздробление власти и переход ее к помещикам принято называть феодализмом» (Владимирский-Буданов 2005: 342). Раздробленность на Руси могла быть «удельно-феодальной» прежде всего в силу своего положения между едиными, целостными государствами — Киевской и Московской (или, в некоторых вариациях, Северо-Восточной) Русью. Н.М. Карамзин, к примеру, считал удельной и в то же время феодальной древнейшую Русь («вместе с верховною Княжескою властию утвердилась в России, кажется, и система Феодальная, Поместная, или Удельная»), призывавшую варягов, в частности, для того, чтобы положить конец междоусобицам, характерным для периода раздробленности.

В этой историографической ситуации становится понятным обращение В.А. Муравьева к двум ярким, но не самым известным фигурам в российской исторической науке: Н.П. Павлову-Сильванскому и Б.И. Сыромятникову. Оба эти историка, как доказывает В.А. Муравьев, имели мужество — каждый в свое время — пойти вразрез с господствующей исторической теорией. Но для советской исторической науки важнее было другое: и Павлов-Сильванский и Сыромятников «по праву» оказывались среди предшественников марксистско-ленинской историографии феодализма: «Вместо отступивших “националистических предрассудков” появилось понятие европейской цивилизации, общепринятой стала периодизация мировой истории на древний мир, средние века, новую историю» (Муравьев 2017: 232).

Как же это происходило с точки зрения В.А. Муравьева? По его мнению, изначальный «социально-экономический базис» их исследований (предвосхищавший — mutatis mutandis — некоторые открытия школы «Анналов») уходил от попыток реконструкции древнерусского способа производства, свойственных историкам, утверждавшим самобытный характер «удельного периода» русской истории, и принимал во внимание совокупность, множественность факторов политической, социальной и экономической истории. Таким образом, согласно концепции В.А. Муравьева, Павлов-Сильванский и Сыромятников становились непосредственными предшественниками советской историографии. Еще одним основанием для их исторической «легитимации» для советской науки служила их методология — историзм с элементами сравнительно-исторического исследования. Признание или непризнание феодализма в России становилось ответом на вопрос о «нормальности» российского исторического пути в сравнении с европейским, и обращение к соответствующему методу здесь напрашивалось само собой.

Сейчас остается только удивляться этой аберрации, когда надо было «узаконивать» не «потомков», а «отцов-основателей», но переход от «буржуазно-либеральной» к советской историографии был еще одной важной темой В.А. Муравьева в «Теориях феодализма в России». «Народничество, перейдя в терроризм, отказалось от социализма. Марксизм, перейдя в большевизм, отказался от социализма» (Муравьев 2017: 235), — эта «наскоро набросанная мысль на клочке бумаги», принадлежавшая Б.И. Сыромятникову, могла быть, как нам кажется, процитирована исключительно во времена Оттепели, так как говорила многое не только о мировоззрении автора, но и о его методологии: будучи противником марксистов на политической арене, он спорил с ними и в исторической науке. В.А. Муравьев всецело отстаивал принципы учительства и преемства (будучи учеником учеников тех, о ком писал), не разделяя радикальный взгляд на «отказ от наследства».

В известной в свое время полемике между Б.И. Сыромятниковым и Б.Д. Грековым (сам по себе крайне интересный историографический сюжет) В.А. Муравьев, как нам думается, должен был встать на сторону первого: в его книге практически нет упоминаний о грековской «Киевской Руси». Возможно, чтобы избежать конфликта интерпретаций между устоявшимся после историографических споров советским пониманием «русского феодализма» и теми смыслами, которые вкладывала в это понятие дореволюционная историческая наука, В.А. Муравьев при этом и сам избегает точного определения феодализма (если не считать таковым обязательную ссылку на классиков марксизма-ленинизма).

В.А. Муравьев впервые за долгое время вернулся к историографии как к «историям историков», а не как к обезличенной схеме направлений и течений. Этим объясняется его пристальное внимание к биографическим контекстам работы Павлова-Сильванского и Сыромятникова, а за ними также М.Н. Покровского и М.С. Ольминского. «Времен связующая нить» оказывается не прерванной в руках ее хранителей — историков, и в храме их науки, Историко-архивном институте (85-летию которого и посвящено издание кандидатской диссертации В.А. Муравьева).

Особое положение в концепции русской историографии феодализма, предложенной В.А. Муравьевым, занимает Н.П. Павлов-Сильванский. Вписывая его научное творчество в контекст эпохи первой русской революции, ученый, по сути, включается в полемику о непрерывности и разрывах в российской истории. Одним из последних — и самых глубоких — и была революция 1905-1907 гг., после которой и стала возможной теория Павлова-Сильванского об уже прошедшем феодализме, не отзывающемся в сегодняшнем дне никакими «пережитками»: будучи «едва ли не единственным буржуазным историком в начале XX в., отстаивавшим наличие феодальных отношений» в Древней Руси, он продолжал настаивать на «завершенности» феодализма.

Сегодня очевидно, что В.А. Муравьев сказал о Н.П. Павлове-Сильванском больше, чем хотел. Как уже отмечалось, этот историк вплотную подошел ко многим основополагающим тезисам школы «Анналов». Сочетая методологию «социологического экономизма» и исследования по темам «долгого исторического времени», он умел «тонко чувствовать и находить параллели, систематизировать факты одновременно в различных направлениях и неожиданно переходить к глубоким обобщениям», в его работах проявилось «умение найти твердые грани предмета в его общеисторическом и национально-историческом проявлениях» (Муравьев 2017: 133).

В.А. Муравьев справедливо указывал на то, что «долгий» феодализм был продолжительнее, к примеру, периода удельной раздробленности или собирания земель. В трудах Павлова-Сильванского есть остроумное доказательство этой точки зрения: отмечая, «как близко совпадали система поместной службы, установленная Иоанном Грозным, с порядками службы бенефициальной при Карле Великом», историк говорит фактически о том, что если эпохе Карла Великого в русской истории соответствовало время Ивана Грозного, то развитие русского феодализма пришлось на XVII и XVIII вв., что вполне укладывалось в марксистско-ленинскую теорию. Термин «собирание земель», получивший современное толкование в те же 1940-е гг., также крайне интересен: речь идет о собирании не княжеств, но именно земель, хотя «княжое право» оставалось в то время в силе и не совсем понятно, какие «земли» имеются в виду (ведь не форма же владения землей, в самом деле?).

Феодализм как историческое понятие обязывал к определенной методологии и системе взглядов. Стоило ученому использовать этот термин в научном словоупотреблении, как он сразу же расписывался в своей научной ангажированности, что придавало высокий градус полемике между Н.П. Павловым-Сильванским и его оппонентами. По этому поводу М.Ф. Владимирский-Буданов вынужден был заметить, что «мысль о существовании на Руси феодализма, прежде признаваемая некоторыми (г. Павлов-Сильванский говорит главным образом о С. М. Соловьеве), впоследствии подверглась незаслуженному остракизму, так что между серьезными учеными “не принято” упоминать о ней» (Владимирский-Буданов 2005: 337).

Частичное же «признание» Павлова-Сильванского одним из проводников материалистического воззрения на феодализм позволяло Муравьеву по достоинству оценить его место в российской историографии. Но «смычкой» (хоть и неполной) с марксизмом научные достижения Н.П. Павлова-Сильванского далеко не исчерпывались. Раз он был «буржуазным» ученым, который смог перерасти свою «ограниченность», то его путь выгодно отличался от научных траекторий других историков. На этом фоне интересно одно «умолчание» В.А. Муравьева, не включившего в библиографию произведений Н.П. Павлова-Сильванского его итоговый этюд о феодализме в сборнике «История Европы по эпохам и странам в Средние века» (СПб., 1907). Разумеется, это не случайность: в уже цитировавшейся статье М.Ф. Владимирского-Буданова, с которой Муравьев был знаком, эта «новая работа» упоминается и рецензент «приносит извинения» за то, что не успел с ней ознакомиться. Можно только предположить, что это итоговое слово выдающегося русского историка, предлагавшее новую периодизацию русского феодализма, слишком противоречило марксистско-ленинской концепции, чтобы быть представленным в кандидатской диссертации — напомним, что В.А. Муравьев стремился показать преемственность советской историографии и, таким образом, «вернуть» Павлова-Сильванского в историческую науку. Иллюстрируя «исторический презентизм» Н.П. Павлова-Сильванского (как и многих других его современников), В.А. Муравьев избегал традиционной для советской историографии ловушки, объяснявшей взгляды историков на прошлое комплексом политико-социально-экономических причин. Под его пером историографическая картина не просто усложняется, но во многом получает и другое измерение: так, специалист по феодализму Н.П. Павлов-Сильванский, при всем своем недовольстве современностью, искал и находил надежду на будущее прежде всего в историческом «былом» и «годах минувшего» (не случайно, что этим обращением к истории были названы лучшие интеллигентские журналы эпохи).

Подытожим сказанное. Во время Оттепели советская историческая наука оказалась в на редкость благоприятных условиях. Остались в прошлом две самые идеологически ангажированные дискуссии — о Киевской Руси и об образовании русского централизованного государства, но во многом не был преодолен методологический тупик историографии: «признание» феодализма, необходимое в рамках марксистско-ленинской теории, шло в ущерб требовавшемуся от историков признанию «национального характера» русской истории (что, по словам «космополита» Б.И. Сыромятникова, приводило к «национальному отчуждению и незнакомству с путями развития чужеземной культуры» (Муравьев 2017: 232)). Самые яркие представители советской историографии не хотели «встраивать» русский феодализм в абстрактную схему (и в этом напоминали дореволюционных ученых), но были вынуждены делать это в поисках «исторических законов». Эта смысловая нагрузка могла появиться только в формационном подходе — русский феодализм в советской исторической науке имел право на существование исключительно в прокрустовом ложе марксистско-ленинской теории, во всех остальных случаях русская история отличалась самобытностью необычайной. Виктор Александрович Муравьев был одним из первых историков, сумевших пройти между Сциллой «социально-экономической формации» и Харибдой «национального характера» в своей поистине драматической по теме диссертации, напомнив о великой исторической науке, существовавшей в России до 1917 г. и вплотную приблизившейся к пониманию русской истории.

 

Экскурс. К историческому содержанию понятия «феодализм»

 

В качестве подтверждения относительности самого термина «феодализм» можно привести разницу в европейском и древнерусском вассалитете. Если для классического феодализма Англии и Франции определяющим был принцип «вассал моего вассала — не мой вассал» (историки-просветители, в частности, Дэвид Юм, выводили из него право дворян на личную неприкосновенность), то «княжое право» в Древней Руси распространялось как на бояр, так и на всех членов дружины — все они и зависимые от них люди были вассалами князя, а дружинники еще к тому же и не имели земли. Об этом свидетельствует, к примеру, исключительное верховенство княжеского суда в Русской правде, хотя мы и не можем со всей точностью определить область правоприменения первого русского свода законов. Только в «Московской монархии», по мнению Б.И. Сыромятникова, «княжое управление» не распространялось на «беломестцев, бояр, которые ушли “князьками” и творили суд в своих владениях» (Муравьев 2017: 276). Всё это согласуется и с представлением о «долгом времени» феодализма, историческая «цель» которого состояла в создании централизованного государства с сильной властью — а оно, в свою очередь, должно было положить конец господству феодальных отношений (М.Ф. Владимирский-Буданов писал: «самодержавие и феодализм — два понятия несовместимых. Из них надо выбрать какое-нибудь одно» (Владимирский-Буданов 2005: 339)). Как же в таком случае объяснить «продолжение» феодализма даже в XIX в.? Очевидно, что советская историография должна была прибегать к «издержкам» и «пережиткам».

Исторической параллелью для понимания феодализма как определенного периода в истории служит полюдье, когда князь в качестве «сеньора» фактически нарушал право «вассала» на иммунитет. Великий князь был старшим в роде Рюриковичей, и только посмертное титулование Ярослава Мудрого «великим» означало, что он владел также и всеми волостями Руси, то есть имел своего рода верховную собственность на землю.

Положение изменилось только в контексте монголо-татарского ига: «между Русью до и после XIII века целая пропасть, которую наполнить можно было чем-нибудь внешним, не лежавшим в органическом развитии нашего древнейшего быта», цитировал С.М. Соловьев К.Д. Кавелина (отметим, что метафора «пропасти» также указывает на вершину параболы, традиционной схемы в истории русского государства, «естественным» образом развивающегося из «древнейшего быта»). Таким образом, «...великие князья показывают ясно, что они добиваются не старшинства, но силы», и прежний авторитет великого князя как старшего в роду уступает место ярлыку на великое княжение, дававшемуся самому могущественному князю на Руси. Развивая свою мысль, С.М. Соловьев пишет: «Каждый князь, получив область Владимирскую, старается увеличить свою собственность на счет других княжеств» (Соловьев 1988-2: 186]. Тем самым великое княжество Владимирское перестает отождествляться с единой Русской землей, а ему на смену приходит бывшее удельное княжество Московское, которому суждено «вырасти» до размеров Руси.

Это изменение, судя по всему, тесно связано как с появлением служилых князей, «дополнявших» великих и удельных не только родственными связями, но и отношениями службы, так и с попыткой собрать в своих руках землю — возможно, именно в это время правители удельных княжеств впервые осознают важность собственности на личное земельное владение (за это наблюдение приношу глубокую благодарность М.П. Одесскому). Получив удел, князья руководствуются желанием сохранить его не в рамках рода, а в границах семьи: «Когда эта мысль, конечно бессознательно, наконец укрепилась и созрела, территориальные, владельческие интересы должны были одержать верх над личными, т. е., по-тогдашнему, кровными и родственными...» (Соловьев 1988-1: 650). В свою очередь, это приводит к крайне скупой раздаче княжеских столов в реалиях Московской Руси. Служилый князь, посаженный владетельным и обладавший иммунитетом для смесного суда, управлял своим столом как уделом, а не вотчиной. В то время как князь становился «собственником» земли, только и обретал смысл иммунитет, гарантировавший от княжеского вмешательства уделы членов семьи великого князя и монастырские владения. Как писал Б.И. Сыромятников, «Феодальная эпоха – это эпоха господства “власти земли”», при этом он связывал иммунитет «с обработкой боярской земли холопами» (Муравьев 2017: 270). Это интересно сравнить с тем, что Н.П. Павлов-Сильванский называл «окняженьем» земли в противоположность «обояренью», имевшему место в Европе.

Возможно, иммунитет подменялся традиционными правами неприкосновенности земли — даже в XII в. князья боролись друг с другом не столько за земельное владение, сколько за более или менее ценные столы, причем в силу господства всего рода великий князь был просто «старшим» по отношению к «младшим» (кажется, на таким образом понимаемое «княжое право» ссылался Олег Гориславич в своем заочном споре с Владимиром Мономахом). Только служилый князь, сам некогда бывший владетельным, а ныне подчиненный великому по вассальной иерархии и не связанный с ним при этом родственными отношениями, находил свое место в теории русского феодализма, так как его положение объяснялось уже не логикой рода. Вне ступеней вассалитета нет и феодальных связей, а большинство русских историков, писавших о феодализме, ориентировались все-таки на классические образцы государств средневековой Европы, между тем как Н.П. Павлов-Сильванский отрицал «сословную организацию общества». «Первичный» вассалитет как основа русского феодализма по-прежнему остается камнем преткновения для историков.

Складывается впечатление, что каким-то иммунитетом обладало население волостей, не подвергавшееся грабежу и насилию со стороны «чужого» князя. Не исключено, что здесь как-то сказывались зависимые отношения смердов от князей — те их не грабили, и не случайно еще И.Н. Болтин выводил иммунитет из особого положения вотчинника, С.М. Соловьев писал о «старшей» вотчине как наследстве родового права старших же дружинников и бояр, а Н.П. Павлов-Сильванский и вообще связывал воедино «иммунитет-суверенитет», на что М.Ф. Владимирский-Буданов возражал: «Иммунитет, как бы широко он ни применялся на Руси,... не превращался в суверенитет» (Владимирский-Буданов 2005: 341). Да и взятие и разорение Киева войсками Андрея Боголюбского выглядит как вопиющий произвол на фоне эпохи — и уж не предвосхищает ли его самовластие единодержавия московских князей? Нельзя не отметить и странные (иммунитетные?) условия, выговаривавшиеся «людьми» в крестоцеловальных записях, составлявшихся при вокняжении. Судя по всему, они показывают все еще существовавшие ограничения княжеской власти и необходимость точного соблюдения не всегда ясных прав и обязанностей. И здесь, вероятно, произошло обратное движение от практически неограниченной власти князя согласно Русской правде к существенным властным потерям в ходе «феодальной раздробленности».

Наконец, с точки зрения историографии, советские историки с подачи Б.Д. Грекова успешно доказали казавшуюся им очевидной истину: если, несмотря на постоянные междоусобицы, продолжался экономический рост в княжествах, то, следовательно, феодализм был именно социально-экономической формацией, продуктивной в то время, а не только хронологическим периодом истории. По остроумному наблюдению С.М. Соловьева, формулировка в крестоцеловальной записи «на всей твоей воле» подразумевает уже исключенные условия, а само наличие таких клятв является в конечном итоге существенным ограничением княжеской власти (Другое дело, что в действительности подавляющее большинство крестоцеловальных записей — около ста — было нарушено, пока они со временем не превратились в простой символ).

 

Библиографический список:

 

Блок М. Апология истории или ремесло историка. М., 1986.

Блок М. Феодальное общество. М., 2003.

Владимиркий-Буданов М.Ф. Обзор истории русского права. М., 2005.

Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. I. М., 1989.

Муравьев В.А. Теории феодализма в России в русской историографии конца XIX — начала XX вв. М., 2017.

Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. 1-2. Т. 3-4. М., 1988.

Тарановский Ф. В. Феодализм в России // Варшавские университетские известия. 1902. № 4.

Фроянов И.Я. Древняя Русь. Опыт исследования истории социальной и политической борьбы. СПб., 1995.

 

Key words: historiography, historical science, history of ideas, Russian feudalism, feudal society, votchina, udel, immunity, V. A. Muravyev, N. M. Karamzin, S. M. Solovyov

These notes dedicated to the historiography of theories of feudalism in Russian and Soviet history science, their existence in the context of the historical schools and of the relations of historians and their professional identification examines. From the standpoint of the history of ideas the author attempts to show the complexity of the Russian feudalism, which was one of the pivotal topics for the historical studies of the XX century, about which historians have determined the path of historical development of Russia.

 

[1] Эту скромную работу я бы хотел посвятить светлой памяти Елены Викторовны Чистяковой (1921-2005), которая впервые познакомила меня с удивительным миром древней русской истории. Приношу искреннюю благодарность моему учителю и другу Юрию Львовичу Троицкому, уточнившему многие положения этой статьи.

[2] Кстати, одно из ярких положений теории последнего об изначальном рабстве в Древней Руси было сформулировано еще Б.И. Сыромятниковым: «Феодальная эпоха освободила рабов и закрепостила свободных...» (Муравьев 2017: 276).

[3] Примыкая тем самым к условному «либеральному» и противостоя «консервативному» направлению дореволюционной исторической мысли.

652