Козлов В.А. "Время Больших Проектов прошло!"

 

 

Владимир Александрович Козлов – к.и.н., специалист по социально-политической истории России XX века, исторической конфликтологии и истории культуры

— Почему вы решили стать историком?

— Вообще-то, я и не собирался. Готовился поступать на философский факультет МГУ, принимал участие в олимпиадах по обществоведению и даже занимал на них какие-то призовые места. Но после того, как однажды получил пятерку с плюсом за сочинение «Проблема войны в романе Толстого «Война и мир»», я почти поверил, что философия мой удел. Тем более, что для написания сочинения, мне, девятикласснику, удалось одолеть несколько статей из тогдашнего «Философского словаря». И при этом ни разу не зевнуть. (Смеется). Можно сказать, что к скуке марксистско-ленинской философии я был почти готов. Но меня постоянно кидало в разные стороны. Я, например, участвовал в телевизионных олимпиадах по истории. Их итоги подводили в прямом эфире в студии на Шаболовке. Меня пригласили на передачу. Показали по телевизору. Я стал школьной знаменитостью. Немного обиделся, что не получил первого места. Только спустя несколько лет, уже в университете, понял, что и не мог получить. Председателем жюри был профессор c истфака. А первое место получил сын его коллеги – доцента. И профессор, и доцент работали на одной кафедре. Так что с блатом как явлением я столкнулся достаточно рано. Хотя, на мое счастье, я, юноша из Замоскворечья, о существовании этой могущественной социальной силы тогда только догадывался. Ведь это очень грустно разочароваться в справедливости жизненных устоев в 15 лет.

Пробовал я себя и на других поприщах. Какое-то время собирался поступать в Литинститут, готовился к творческому конкурсу. Писал стихи. Так себе, обычные. Я старался подражать Маяковскому. Даже читал его однажды на школьном вечере. Но на всю жизнь полюбил совсем другого поэта – «тихого лирика» Владимира Соколова. Одно из его стихотворений (оно написано в тот год, когда я закончил школу - в 1967, а прочитал и запомнил его я уже в университете) стало меня символом трепетного и ностальгического отношения историка к прошлому. Хотя и было это стихотворение совсем о другом.

Пластинка должна быть хрипящей,

Заигранной... Должен быть сад

В акациях так шелестящий,

Как лет восемнадцать назад.

 

Должны быть густые сирени -

Султаны, туманы, гудки,

Со станции из-за деревьев

Должны доноситься гудки.

 

И чья-то настольная книга

Должна трепетать на земле,

Как будто в предчувствии мига,

Что все это канет во тьме.

В 9 классе я уговорил своего одноклассника Лешку Сергеева, сына известного «баса» из ансамбля имени Александрова, записаться в юношеский зал Исторической библиотеки. Он тогда помещался над историческим музеем. А вход был со стороны Александровского сада. Мы попытались собирать материал для романа о закате Римской империи. Не удивляйтесь. Мне теперь и самому странно. Лешка отвалился сразу. Я продержался на две недели дольше. Но в читалку ходить и заказывать там книги с серьезными названиями не перестал. Вскоре я узнал, что в Литинститут, принимают только с двухлетним стажем работы. Значит, после армии? Идея Литинститута была сначала отложена в долгий ящик, а потом и вовсе забыта. Кроме того, мои родители весьма преуспели, доказывая мне, что писатель, это не профессия для молодого человека. И были совершенно правы.

Мечтал я и о журналистике. Один раз напечатался в «Комсомольской правде». В то время это было вполне приличное издание. Была у них специальная рубрика для школьников. На целую полосу. «Алый парус» называлась. Вместе с Лешей Королевым, вот он-то как раз писал хорошие стихи, мы без разрешения школьной администрации выпустили и рано утром вывесили в классе газету «Бурелом». Газета была заполнена критикой наших соучениц за склонность к сплетням. На отдельной «полосе» были наклеены мои и Лешины стихи. Директор школы Марья Ивановна, сухощавая строгая дама курившая папиросы «Беломорканал» и произносившая слово «алиби» как «алибЭ», потребовала наш «самиздат» снять, оставив только стихи. Но мы, гордые, на это не согласились. Убрали все. История разлетелась по школе. Одна из соучениц (Маша, это я про тебя говорю), которая была одним классом младше, недавно назвала меня, почти без иронии, «школьным диссидентом». К счастью для меня, но плохо для моей автобиографии, которой и так не достает ярких эпизодов и суровых испытаний, это было совсем не так. От остатков своей советской благопристойности я избавился только в 1990-е годы. Скажу честно. Она, эта советская благопристойность, не мешала мне жить. Скорее помогала. Уж, извините!

Но как же вы все-таки поступили на истфак? Случайно?

— Знаете, я бы ответил Вам с непозволительной и нахальной гордостью. Случайно в МГУ на истфак, где конкурс был 11 человек на место, да еще и без блата, не поступали. На философском факультете главным предметом на вступительных экзаменах тоже была история. В 9 и 10 классе я готовился по истории очень серьезно. Ходил на лекции для абитуриентов в МГУ, их проводили в здании нынешнего журфака на Моховой, и добросовестно эти лекции конспектировал. Потом к экзаменам по этим конспектам готовился. Моего юношеского энтузиазма хватило даже на то, чтобы законспектировать первый том многотомной истории СССР, которая начала выходить году в 1966-м и, кажется, так и не была закончена. Читать эту академическую историю было невыносимо скучно, но я по простоте душевной полагал, что все дело не в качестве текста, а во мне, в моей необразованности. Одним словом я готовился к поступлению в институт очень серьезно.

А главное дала мне школа. В 1967 г. я закончил специализированную школу № 14 с преподаванием ряда предметов на английском языке. Сейчас это гимназия 1257. Попал я туда по случаю. Школа, помимо обычного в таких случаях блатного набора обязана была выполнить квоту по приему детей из окрестных домов. Тогда здание школы располагалось еще в Стремянном переулке. А мы жили прямо в школьном дворе. Я успешно прошел собеседование, ответив на вопрос: «Чем отличается озеро от пруда?». Недавно предложил этот тест своим внукам. Они тоже справились. Отвечая на вопрос, я задумался. А в детстве я умел задумываться с очень умным видом. Кто-то из приемной комиссии то ли с удивлением, то ли с восторгом тихо произнес: «Смотрите, думает!». Спецшкола № 14 была настоящим раем для будущих гуманитариев. Самое удивительное, что моему поколению учеников, а мы были первым выпуском, набранным сразу в пятый класс, в отличие от следующих, действительно досталось кое-какое «преподавание ряда предметов на английском языке». Это были уроки английской литературы и, кажется, этикета. А кроме того из нас готовили гидов по московскому Кремлю. В конце учебного года мы сдавали темы (topics) на английском языке по памятникам Кремля...

А с поступлением на истфак вместо философского получилась такая история. Летом 1967 г. я подал документы в приемную комиссию философского факультета. Тогда же узнал, что на курс собирались принять только 25 «школьников», то есть выпускников этого или прошлого года. Остальные должны были иметь двухлетний рабочий стаж. Для них и конкурс проводился особый. А из школьников преимущество имели медалисты. Сдав на «пятерку» один основной экзамен, историю СССР, они других экзаменов не сдавали и поступали автоматически. Моя мама узнала, что документы подали уже 45 медалистов. У них все преимущества. А у меня только бумажки об участии в олимпиадах и неплохой английский. А его-то на философском факультете не сдавали. Зато сдавали на истфаке. Вот родители и посоветовали мне поступать на исторический факультет. И я их послушал. Оба факультета располагались тогда в центре, на проспекте Маркса (теперь Моховая) прямо напротив Манежа. Я забрал документы у философов, пересек двор и ... вступил в новую жизнь.

— Как прошли вступительные экзамены? Без приключений?

— На вступительных экзаменах я набрал 18 баллов из 20, то есть получил 2 пятерки и две четверки. Это был проходной бал. Самое обидное, что по истории я получил «хорошо», несмотря на всю свою усиленную подготовку. Если с вопросом о восстании Болотникова мне удалось справиться на «отлично», то с «Апрельскими тезисами» Ленина «что-то пошло не так». Экзамены принимала замечательная Ия Леонидовна Маяк с кафедры истории древнего Рима и Греции и какой-то доцент с кафедры истории КПСС. Вот он-то и «срезал» меня вопросом: «Как понимать ленинский тезис «Не парламентская республика, а республика Советов снизу доверху». Мои объяснения это не удовлетворили. Очевидно, он относился к той категории преподавателей, которые знали только один единственный правильный ответ на любой вопрос. А абитуриентские «вариации» рассматривали как «шаг влево» и немедленно карали снижением оценки. Последний экзамен был по английскому языку. Я что-то напутал в грамматике. Экзаменаторы честно сказали мне, что ставят «четверку». Это означало, что у меня будет «полупроходной балл», а значит - без блата мне ничего не светит. Так наступил самый, пожалуй, важный момент на моем «пути в историки». Я начал возражать и не соглашаться, считать баллы и объяснять, что меня «четверка» никак не устраивает. Позвали старшего экзаменатора. Он вывел меня в коридор покурить. Я кратко рассказал о своей проблеме... Чтобы было понятно дальнейшее, я должен пояснить. Все эти получасовые дискуссии я вел на беглом и, наверное, неплохом английском языке. В итоге, я победил. Старший экзаменатор, а он оказался заведующим кафедрой иностранных языков гуманитарных факультетов МГУ, сказал (уже по-русски): «Хорошо. Получишь свою «пятерку». Но, поскольку на занятиях по английскому, ты явно будешь бездельничать, пойдешь во французскую группу». Так мне повезло выучить еще один иностранный язык...

Не могу сказать, что в университете я любил учиться и исправно посещал занятия. Но мне нравилось готовить курсовые работы и доклады. А самым любимым делом, кроме, разумеется, свиданий с девушками и встреч с друзьями, была подготовка этих докладов и курсовых работ в общем читальном зале Исторической библиотеки в Старосадском переулке. Немало времени я проводил в курилке библиотеки, где начинающие историки с увлечением пересказывали прочитанное. Темы некоторых докладов и курсовых помню до сих пор: происхождение этрусков, «Книга о скудости и богатстве» Ивана Посошкова, планы дворцового переворота в 1917 году. Нечего говорить, что учили нас основательно. Даже если мы этому сопротивлялись и ленились. Французский язык я выучил только благодаря бесконечным гонениям, которым подвергала меня за мою леность упорная пожилая преподавательница, которую вся наша 11 французская группа запомнила как «бабу Дуню».

Известно, что очень немногим выпускникам исторических факультетов, а вернее говоря, и вовсе единицам, удается легко ступить на стезю профессионального историка. Даже после аспирантуры. Расскажите о начале своей научной карьеры?

— Конечно, далеко не все мои однокурсники стали профессиональными историками. Жизнь проделывала с ними самые невероятные трюки. Я только недавно узнал, что с нами учились, по меньшей мере, четыре будущих офицера КГБ. Один из них, в свое время он пытался ухаживать за моей будущей женой, даже дослужился до генерала. Кто-то из однокашников покончил с собой, кто-то пошел работать в школу, а кто-то стал милицейским полковником... Считаю, что мне очень повезло. Я закончил кафедру источниковедения истории СССР истфака МГУ в 1972 г. Руководил этой кафедрой умнейший Иван Дмитриевич Ковальченко, будущий академик. Тема моей дипломной работы звучала вполне скучно, но солидно: «Фонды казенных палат как исторический источник». А тут как раз Президиум Академии наук выделил молодым специалистам четыре ставки в Институте истории СССР Академии наук СССР. Теперь это Институт российской истории РАН. Я оказался в числе счастливчиков. Дело в том, что моим научным руководителем в университете был Валерий Иванович Бовыкин, в то время еще и заместитель директора Института истории СССР. Благодаря его протекции я и получил эту редчайшую возможность. Бовыкин был довольно противоречивой и неоднозначной личностью. О нем много разного можно было услышать. И до сих пор его поругивают некоторые старые историки за участие в травле так называемого нового направления в историографии. Бовыкина я запомнил как остроумного человека, хотя и склонного к шуткам на грани фола. Однажды я пожаловался ему, что мне отдавило палец на ступне тяжелой балкой. «А зачем историку нога?» — мрачно заметил Бовыкин.

Я не могу назвать Валерия Ивановича своим учителем. У меня по большому счету вообще не было учителей. Но я с пиететом смотрел на одного замечательного историка — Константина Николаевича Тарновского. Мне всегда хотелось писать, как он. Его книга по историографии российского империализма вышла в свет в 1964 г. На третьем курсе я прочитал ее от корки до корки, и она произвела на меня огромное впечатление. Книжка была блестяще написана. Попросту говоря, ее можно было читать даже за обедом. Так хорошо почти никто из специалистов по российской и тем более советской истории в то время писать просто не мог. Тарновский использовал в своей работе интервью выживших участников старых дискуссий 20—30-х годов. Тогда это было внове. И этого, как мне кажется, никто не делал. С моим университетским научным руководителем Бовыкиным Тарновский был когда-то соавтором. Они вместе издавали дневники Витте. Потом их пути кардинально разошлись. Валерий Иванович выбрал карьеру. А Константин Николаевич сохранил верность идеям той новой историографии, которая возникла во времена оттепели. За это и поплатился. Ему очень долго не давали защитить докторскую. Мстили, в том числе, и за талант.

Лично с Тарновским я познакомился уже во второй половине 1980-х. Незадолго до своей смерти он написал для издательства «Мысль» добрую внутреннюю рецензию на нашу книгу «Русское крестьянство: этапы духовного освобождения» (она была написана в соавторстве с П.С. Кабытовым и Б.Г. Литваком). Это была довольно наивная книга, во всяком случае, мои «советские» главы. Но Константину Николаевичу, наверное, понравилось то, что читать их можно было хотя бы без скуки. И вообще он был понимающим историографом. Что касается моих отношений с В.И. Бовыкиным, то мне нравилось учиться у него. Во-первых, потому что в мою работу он не вмешивался и, в общем-то, ничему специально не учил. А во-вторых, он не был скуп на похвалу. Помню, как на четвертом курсе за курсовую работу он мне поставил «пятерку» только потому, что я представил удачный план будущего диплома. Валерий Иванович всегда мотивировал своих студентов и продвигал их.

Насколько мне известно, Вы всю жизнь занимались советской историей? А теперь оказывается, что в университете готовили себя совсем к другому поприщу и писали дипломную работу по дооктябрьскому периоду. Как же это получилось?

— Когда я пришел в Институт оформляться на работу по распределению, оказалось, что Бовыкин в это время был в больших «контрах» с директором института Павлом Васильевичем Волобуевым, попавшим в немилость у партийных верхов, а точнее у заведующего отделом науки С.П. Трапезникова. Нельзя сказать, что Волобуев сильно сопротивлялся «закручиванию гаек» на рубеже 1960-1970-х годов. Скорее он был удобным для партийных идеологов объектом этого «закручивания». Бовыкин, видимо, вовремя понял, куда дует ветер, и «правильно» сориентировался. Я-то ничего этого не знал и не понимал. А Павел Васильевич, возможно, «в пику» Валерию Ивановичу, отправил меня вместо сектора империализма в сектор истории советской культуры, где как раз была свободная вакансия. Это решение вызвало у меня глубочайшее отвращение. Само слово «советский» в качестве темы исследования ассоциировалось у меня с написанием всякой ерунды. Хуже этого была только история КПСС…

Руководил сектором истории советской культуры член-корреспондент АН СССР добрейший Максим Павлович Ким. Он был корейцем и, говорят, в свое время мог претендовать на должность министра культуры Северной Кореи. На этот счет даже велись какие-то разговоры. Максим Павлович, как гласила молва, сказал руководящим товарищам: «Вы что, хотите отправить министром культуры простого доктора наук?». Так он вроде бы и получил в 1960 г. звание члена-корреспондента, будучи автором двух компилятивных монографий: «Коммунистическая партия — организатор культурной революции в СССР» (1955) и «40 лет советской культуры». Но в Северную Корею так и не поехал. Позднее он создал и возглавил сектор истории советской культуры. Максим Павлович, кажется, не очень хотел брать в свой сектор «ставленника» Бовыкина, к тому же еще и непрофильного «империалиста»». Когда он понял, что я тоже не рвусь к нему на работу, то снял трубку и позвонил Волобуеву: «Павел Васильевич! Вот у меня тут товарищ Козлов. Он не хочет идти в мой сектор!» И, обращаясь ко мне, продолжил: «Волобуев просит Вас зайти к нему». Павел Васильевич быстро положил конец дискуссии. Как говорится, других вакансий у меня для вас нет. И закончил нашу встречу так: «Вы меня еще будете благодарить», — и оказался прав.

Ким мне понравился с первой встречи. Нам было искренне интересно общаться друг с другом. Максим Павлович закончил в 1934 г. легендарный МИФЛИ (Московский институт философии, литературы и истории), который давал лучшее в то время базовое гуманитарное образование. Он был одаренной, творческой личностью. Другое дело, на что он потратил свои дарования. Но хочу сказать, что я в своей жизни никогда не встречал человека, который, скажем, за одну ночь мог написать двадцать страниц связного научного текста. Я, например, за день больше пяти страниц никогда не писал. Кстати, он и гонимого в то время известного нашего аграрника В. П. Данилова поддерживал и «в пределах разумного» помогал ему. Обращался он ко мне всегда по имени-отчеству, при встречах жал руку, с пониманием относился к поворотам и зигзагам в моих научных интересах.

Вначале я выбрал тему, которая на тот момент мне очень понравилась: «Развитие средств массовой информации и пропаганды в СССР в 1960-1970-е годы». Увлекся историей телевидения, ездил в Останкино и занимался там в архиве научно-методического кабинета. Приятно было спускаться в кафе и, сидя с чашечкой кофе, смотреть на знакомые по телеэкрану лица. Но вскоре наступило разочарование. Я подготовил анкету для сбора информации о работе провинциальных газет. А ученый секретарь Института Таисия Васильевна Осипова согласилась разослать ее от имени института по редакциям. Несколько редакторов нам ответили. Потом кто-то доложил (заложил!) в ЦК КПСС. Таисия Васильевна получила нагоняй. А я зарекся обращаться к подобным темам. Хотелось заняться чем-то более приемлемым. А для молодых историков моего поколения это был овеянный романтическим ореолом период нэпа, который мы воспринимали как послереволюционную оттепель в политике и культуре. Мое тогдашнее отношение к этому периоду нашей истории вполне соответствует строчкам Б.Пастернака из «Высокой болезни»:

Теперь из некоторой дали

Не видишь пошлых мелочей.

Забылся трафарет речей,

И время сгладило детали,

А мелочи преобладали.

Именно эти забытые «мелочи» меня и интересовали.

Попутно увлекся применением математических методов в исторических исследованиях. Мои университетские друзья и однокашники Василий Обожда и Виктор Пушков – первый в университете у Ковальченко, второй в Институте истории СССР – у Л. В. Милова, как раз занимались статистическим анализом бюджетных обследований крестьянских хозяйств 20-х годов. Наша первая совместная статья называлась «Опыт изучения особенностей культурного развития советского доколхозного крестьянства. (По данным бюджетных обследований крестьянских хозяйств 20-х гг.)». Она вышла в журнале «История СССР» (теперь он называется «Отечественная история») и через пару лет была переведена и опубликована в американском реферативном журнале Soviet Studies in History (New York, 1980, v. 18, n. 4). Это было, конечно, лестно. А кроме того, мы с соавторами получили маленький гонорар в валюте и впервые в жизни попали в закрытый советский валютный магазин «Березка». Не могу сказать, что выбор товаров на витрине сильно меня потряс. Я догадался, что даже для покупок в валютном магазине нужны особые «связи», которых у меня никогда не было.

Из статьи трех авторов выросла новая тема моей диссертации, а затем и первой книги: «Культурная революция и крестьянство. По материалам губерний Европейской части РСФСР. 1921-1927 гг.». Но сначала надо было соблюсти важные формальности. Официально утвердить новую тему после двух лет работы по старой. Мой научный руководитель, заботливый Владимир Тихонович Ермаков, возражал, призывая к прагматизму: «Сначала закончи старую тему, защити диссертацию, а потом занимайся своим нэпом». Но потом согласился. Помню, как активно поддерживал меня Альберт Павлович Ненароков, бывший в то время ученым секретарем нашего сектора. С пониманием отнесся к моим творческим зигзагам и М. П. Ким. Их поддержка была очень важна для меня. Очень многие, включая родителей, говорили: «С ума сошел. Где это видано, потерять два года в самом начале карьеры?». С некоторым скрипом изменение темы прошло через Ученый совет.

Так я тихой сапой сбежал от актуального «развитого социализма» в сомнительные 20-е годы. Постепенно данные бюджетных обследований крестьянских хозяйств начали обрастать интереснейшими нарративными материалами. От того времени осталось много печатных источников. До сих пор помню отличную работу Я. Шафира «Язык красноармейца». Замечательная брошюра. Ее было очень легко и весело читать. Книжка заставляла задуматься о том, как простые люди эпохи гражданской войны и начала нэпа понимали и воспринимали пропагандистские тексты. Оказалось, что они их практически и не понимали. Но воспринимали «правильно»! Полагаясь на свое «классовое чувство». Это, конечно, шутка. На самом деле, не все, что я тогда понял и почувствовал, пропустил мой внутренний цензор. Книжка моя принадлежит своей эпохе. Я это прекрасно понимаю, я даже вижу свою главную методологическую ошибку. Она состояла совсем не в том, что я покорно слушал внутреннего цензора. Хотя и это было. Главный дефект своей работы я определяю как «презумпцию сознательности». По умолчанию крестьяне в моей книге были разделены на «сознательных» и «несознательных». Я даже не пытался интерпретировать содержание этих концептов, находясь внутри некой априорной идеологической схемы. Бессознательно использовал этот ложный подход как самоочевидное объяснение всего непонятного и противоречивого в ментальности нэповского крестьянства. В то время я не мог, а, наверное, и не хотел выйти за рамки этой примитивной схемы. В то же время, к чему-то правильному я в диссертации и книге все-таки приблизился. Игал Халфин  и  Йохан  Хеллбек в своих работах, вышедших уже в первое десятилетие ХХI века, достаточно убедительно показали: категория «сознательность» была одним из несущих конструктов «советской субъективности» и формирования новой идентичности. Но в далекие 1980-е годы я был, конечно, невероятно далек от такого понимания этого феномена...

Вы изучали советский периодом в советское время. Историк, тогда занимавшийся этой эпохой, в своих публикациях не мог рассказать даже половину того, что он читал в архивах. С моральной точки зрения это, видимо, было нелегко. Как советские историки обменивались такой информацией? Были ли доверительные беседы?

— Вы знаете, моя первая книга «Культурная революция и крестьянство» была написана без внутреннего напряжения. В ней я не написал ничего такого, что считал бы неправдой. В конце концов, если крестьяне плохо относятся к пушкинской поэме «Цыгане», потому что не любят цыган, то этот факт идеологически не «нагружен». Я страдал «советской» болезнью. Но она была довольно органичной. Она была частью моего мировосприятия. Мне не нравились старые начальники, косноязычные партийные боссы. Я был чуть-чуть оппозиционным мальчиком. В школе меня помнят именно таким… Но было огромным удовольствие анализировать грамотность, демографию по переписи населения 1920 и 1926 гг. В этом было мало политики. А что касается запретной информации в архивах, то нас к ней не очень-то и подпускали. Многие архивные фонды были недоступны для исследования – полностью и частично. Те, кому в годы оттепели повезло покопаться в этих архивах, иногда рассказывали, что помнили, в личных беседах. Но даже эти «разговоры запросто» были вполне советскими. Дальше критики культа личности Сталина они не заходили. Гораздо больше можно было узнать из запрещенных книг и зарубежных исследований, переведенных и выпущенных для «служебного пользования»

Накануне перестройки, в конце моей работы в Институте истории я впервые пошел в Центральный партийный архив, чтобы изучать настроения рабочих, забастовки и др. детали. Для этого мне пришлось оформить «секретный допуск по форме N 3». В ЦПА я столкнулся с тем, что вызвало у меня глубочайшее отвращение. Ты заводил тетрадь, в которую записывал интересующие тебя данные, потом сдавал ее на просмотр. Тетрадка прошивалась, ставился штамп, чтобы ты, не дай Бог, не вырвал листик и не унес с собой без проверки. Например, у меня записано: «Рабочий сказал, что Сталин «тот еще гад», да и Троцкий — «не лучше». В архиве долго допрашивали, зачем мне понадобились негативные высказывания рабочих о советской власти. И все отрицательные отзывы, которые я записал, искромсали ножницами.

— А кто был цензором?

— Это была некая дама, сотрудница архива, слишком рьяно и как-то по-садистски выполнявшая соответствующие предписания... Но давайте вернемся к вашему вопросу о моральной тяжести «непроизносимого» знания о советской эпохе. Лично мне ничто не мешало наслаждаться богатейшей исторической фактурой – источниками о настроениях, политическом и электоральном поведении, читательских интересах, семейных представлениях крестьян. Я читал наивные иногда озлобленные письма в «Крестьянскую газету», с помощью корреляционного анализа выявлял особенности организации хозяйственных бюджетов грамотных и неграмотных сельских жителей. Я не все понимал и мог объяснить, но, купаясь поистине в платоновской стихии народной жизни, я ничего не придумывал и не подгонял свои выводы под актуальный идеологический заказ. Наверное, за это и удостоился слабой похвалы даже западных историков. Один из рецензентов, кажется, это была известная ныне исследовательница Лин Виола, поругав меня за идеологическую зашоренность, назвала главу о динамике читательских интересов крестьян «очаровательной» (charming). А критика была, как я теперь понимаю, совершенно справедливой. И возразить мне теперь против нее совершенно нечего. Другое дело, когда один современный историк Октябрьской революции, начинавший научную карьеру в 1970-е годы с критики «либерально-буржуазной идеологии» и «легального марксизма», «сменивший вехи», как и я, в 1990-е годы, сегодня вдруг принялся критиковать мою давнюю книгу, как будто я ее написал только вчера, как будто за прошедшие тридцать лет только он один и поумнел, назвав «Великий Октябрь» «Красной смутой». Хорош бы я был, если бы в ответ стал бы цитировать его старые нападки на «легальных марксистов» и либералов... Впрочем, кажется, подобная критика старых либералов снова входит в моду...

Интерес к простонародному сознанию, которое в исторической перспективе выглядит гораздо симпатичней, чем когда оно плотно окружает тебя самого, я сохранил надолго. Специально разыскивал в забытых публикациях и в архивах записи высказываний, подобных тем, что собраны в книге С. Федорченко «Народ на войне». Уже в 1990-х я опубликовал в альманахе «Неизвестная Россия. ХХ век», который сам же и редактировал, подборку школьных сочинений 20-х годов. Эту публикацию мы подготовили совместно с моей сестрой Еленой Семеновой. Она тоже историк, хотя сейчас работает на телеканале «Культура». Хорошо помню сочинение одного деревенского школьника. Он описал, как они с бабушкой подвозили какого-то матроса до родной деревни. Когда проезжали маковое поле, матрос соскочил с телеги и стал срывать созревшие коробочки. Бабушка заметила, что поле-то все-таки чужое. «Я давно не ел маку!» — твердо ответил на это матрос. Вопрос был исчерпан. А бабушка потом сказала: «Коммунизма никогда не будет. Потому что народ очень нечестный!» С тех пор мы с женой, услышав разные неуместные самооправдания, в один голос повторяем: «"Я давно не ел маку",- сказал матрос».

Тогда же, в начале 1990-х мы с Ириной Сергеевной Давидян подготовили публикацию «Частные письма эпохи гражданской войны». Это были цитаты из солдатских писем, содержавшиеся в отчетах военной цензуры. Удивительно, но эти обзоры для большевиков порой подписывали те же люди, которые занимались перлюстрацией писем еще при царе. Именно тогда я впервые задумался о механизмах бюрократической преемственности в истории нашей страны. Наверное, есть более наглядные примеры того, как русская бюрократия трансформировала большевизм, передавая ему свои навыки управления и организации власти. Но лично я как историк почувствовал это поразительное явление, сравнивая подписи военного цензора. За ними стоял рухнувший в одночасье мир какого-то бывшего офицера, его приспособление к новой жизни, скрытое в неизвестной мне человеческой судьбе. Как историку мне всегда хотелось понять механику этого приспособления. Действительность ли приспосабливает людей к своим требованиям, или люди меняют мир, не давая ему трансформироваться быстрее своих привычек и заблуждений?

Замечу попутно, что источники, подобные цензорским сводкам, донесениям ВЧК-ОГПУ-НКВД о «реагировании» населения на те или иные события, «письмам во власть» и т.п., опубликованные к настоящему времени в достаточно большом количестве, историки, как мне кажется, до сих пор анализировать и использовать не научились. Из огромного материала они обычно выбирают довольно случайные примеры, в лучшем случае относятся к ним (этим примерам) как к казусам (case study) в строго научном смысле этого слова. Никто даже не пытается рассматривать эту «генеральную совокупность» высказываний как некий гипертекст, в котором эпоха воплощает себя и говорит о себе. Каждый фрагмент этого гипертекста множеством нитей связан с другими фрагментами и смыслами. Подобно гиперссылкам в современном электронном тексте высказывания людей, зафиксированные в массовых источниках о настроениях, взглядах, оценках и «реагированиях», отсылают нас к другим смыслам и текстам, создавая семантический каркас для понимания времени.

Сказать это легче, чем воплотить в конкретно-историческом исследовании. Однако некоторые историки и лингвисты уже пытаются реконструировать отдельные фрагменты этого семантического каркаса, обращаясь, например, к феномену «тоталитарного языка»... Забегая вперед, замечу, что сейчас вместе с моим соавтором и женой Мариной Козловой, мы пытаемся использовать семиотический и лингвистический подходы к проблеме культурного гипертекста, выйдя за рамки традиционного источниковедения. В качестве рабочего полигона мы используем документы Советской военной администрации в Германии, сосредоточенные в электронном архиве фондов СВАГ. В создании этого архива мы в свое время принимали самое активное участие. В настоящее время он доступен online на официальном сайте ГА РФ. Уже сейчас можно сказать об интересных перспективах, открывающихся перед историками при изучении, например, обнаруженных нами «диалектов» бюрократического языка. Контент-анализ показывает, что лексика и словарь начальников и подчиненных, как бы странно это ни выглядело, заметно отличаются друг от друга. Они использовали различные бюрократические эвфемизмы и тропы, а за одними и теми же словами и выражениями в чиновничьих текстах разного уровня скрываются (или могут скрываться) совершенно разные смыслы. И якобы расшифрованный и понятый «нижестоящими» «знак» может оказаться в действительности переиначенным или просто непрочитанным. Даже частота встречаемости различных понятий у начальников и подчиненных существенно отличается.

Вы пришли в Институт истории СССР младшим научным сотрудником. Вряд ли работа над диссертацией была вашей основной обязанностью. А что Вы делали по плану?

— Благодаря свободному графику работы (в институт надо было являться два раза в неделю после обеда, это называлось «присутственные дни»), времени хватало на все. Приходил в библиотеку в 9 утра и уходил в 9 вечера. Здоровье тогда позволяло. Я учился в заочной аспирантуре. А плановая работа оказалась даже интересной и почти творческой. М. П. Ким, когда создавал свой сектор, набрал в него на должности младших научных сотрудников много симпатичных дам из хороших семей. Со мной вместе работала Маргарита Андреевна Суслова, сестра члена Политбюро ЦК КПСС. Вероятно она общалась со своим братом через его помощников. Однажды принесла в сектор портрет Суслова, вырезанный из «Огонька», и с гордостью его всем нам показывала. Почему нельзя было попросить фото непосредственно у брата, мы так и не поняли. Со мной вместе работали жены сотрудников ЦК КПСС и Института марксизма-ленинизма, дочь директора Института военной истории, сестра известного философа Ивана Тимофеевича Фролова, впоследствии он какие-то время работал помощником М. С. Горбачева. Эти сотрудницы не имели кандидатской степени и не отличались особой склонностью к исследовательской работе. Но женщинами были культурными и образованными. Добавим к этой интересной компании еще несколько сотрудников «мужеска пола», включая нашего йога И. И Попова и меня, наивного 22-летнего м.н.с., чтобы понять, как непросто было Максиму Павловичу найти достойное занятие для такой разношерстной команды. Но Ким сумел гениально использовать наш творческий потенциал хоть с какой-то пользой для дела. Он затеял пятитомный проект «Культурная жизнь в СССР. Хроника». В пяти томах Хроники, по подсчетам С. С. Перченка, содержалось приблизительно 25 тысяч коротких статей-сообщений. Научное качество первых двух томов нашего труда этот историк, публиковавшийся в самиздате и тамиздате под псевдонимом С. Федоров, оценил в 1981—1982 гг. мягко говоря, невысоко. Он довольно ядовито заметил, что единственное, что ему понравилось в рецензируемых томах — это «их гладкая бумага и прочный переплет». Наверное, по гамбургскому счету Ф. Перченок был прав. Но для меня лично участие в подготовке второго тома «Культурной жизни в СССР» было исключительно полезно. Ведь фактически мы делали систематизированную летопись, составленную из аннотаций газетных заметок и журнальных статей. Читая день за днем и месяц за месяцем газеты и журналы 1934-1936 гг. (а мне пришлось отвечать именно за этот период), я в подробностях увидел идеологические «мерцания» сталинского общества, каким оно видело себя накануне Большого Террора. Во всяком случае, эта работа не мешала, а помогала мне в написании кандидатской диссертации.

А как складывалась Ваша научная карьера после защиты кандидатской диссертации?

— Кандидатскую я защитил в 1979 г. В 1983 г. она была опубликована отдельной книгой в издательстве «Наука». Но я все еще оставался младшим научным сотрудником. И это после 11 лет работы в институте. Зарплаты на жизнь не хватало, хотя после защиты она и выросла на целых 50 рублей. Подрастал сын. Родилась дочка. Подрабатывал, как мог. Однажды написал сценарий о древней столице Грузии Мцхета для студии «Диафильм», хотя сам там никогда не был. Продолжал читать лекции через общество «Знание». Это был очень разнообразный опыт. Побывал в разных аудиториях – от института космических исследований или Таманской дивизии до школ и красных уголков жэков. Темы были самые разные. В основном, к юбилейным датам. Немного отводил душу, выступая на тему «Советский образ жизни». Там можно было использовать литературные примеры, говорить о «деревенщиках», о мещанском городском романе, о быте и «безбытности». Даже, удивительное дело, о смысле жизни, самореализации или психологии градиента цели. Иногда это было интересно и, что важнее, вознаграждалась каждая лекция, десятью рублями. Совсем даже неплохо.

Но все это паллиатив. Надо было решать финансовый вопрос кардинально. Я вступил в партию. Руководствуясь исключительно карьерными соображениями. По-другому повышения было не получить. Но и этого было мало. Надо было поработать на какой-нибудь административной должности в институте. Причем, на общественных началах. Меня назначили заведующим редакционно-издательского отделом. Утрясать издательские планы со старыми историками — это страшное дело. Нередко, ради публикации исследовательских монографий, часто довольно скучных и беспомощных, а то и просто конъюнктурной халтуры, дирекция из года в год откладывала в долгий ящик очередные тома «Полного собрания русских летописей», «Писем и бумаг императора Петра Первого», «Восстания декабристов». До сих пор с ужасом вспоминаю этот период.

Потом открылась вакансия старшего научного сотрудника в секторе истории развитого социализма. Я согласился, испытывая легкое отвращение к самому себе. Но у меня была семья, которую, повторюсь, надо было кормить. Я получил должность старшего научного сотрудника, и моя зарплата сразу выросла почти на сто рублей. И, несмотря на «развитой социализм», который портил мне настроение, я испытывал тщеславное удовольствие от того, что в 33 года стал самым молодым старшим научным сотрудником в институте.

Одновременно я искал для себя новые темы, которые позволили бы заниматься чем-то похожим на науку даже в секторе истории развитого социализма.   Ведь я прекрасно понимал, как и большинство из нас, что никакого развитого социализма нет, тем более нет у него никакой истории. Разрешить этот внутренний конфликт помогло мое старое влечение к философии. Еще когда я готовился к сдаче кандидатских экзаменов, мне повезло. Я попал в руки настоящего марксиста, Александра Петровича Белика. Он заставлял нас, молодых историков, читать ранних Маркса и Энгельса. Готовясь к экзаменам, я тщательно законспектировал «Немецкую идеологию» Маркса и Энгельса, «Философские тетради» Ленина. Так до меня дошло, что марксизм это совсем не та мутная демагогия, которой нас пичкали в школе и институте. Я понял то, о чем давно догадывался: история — это человек. В реальной общественной динамике активность человеческого сознания играет несравненно большую роль, чем формационная предопределенность. В конце концов, ведь записал же Ленин в своих «Философских тетрадях» просто, но убедительно: «Мысль о превращении идеального в реальное глубока: очень важна для истории. Но и в личной жизни человека видно, что тут много правды. Против вульгарного материализма».

Начитавшись классиков, я понял, что историкам советского общества следует чаще повторять слова чеховского Фирса: «Человека забыли!» Этого «исторического человека», кстати, я не встретил в тех книгах, которые требовалось прочитать для сдачи кандидатского экзамена по истории СССР. Я видел и знал, что среди историков есть очень талантливые авторы и писатели. Я зачитывался книгами Натана Эйдельмана. В один присест одолел «Наполеона» А. З. Манфреда. И его же «Три портрета эпохи Великой французской революции». Я, к сожалению, не был знаком с Альбертом Захаровичем лично. Но с его дочерью обаятельной Галиной Кузнецовой-Манфред дружу до сих пор. Мне очень нравились работы Р.Г. Скрынникова и В.Б. Кобрина об опричнине и Иване Грозном. Вполне актуальные по нынешним временам книги. С удовольствием читал таких филологов как А. Аверинцев или Б. Д. Лихачев, особенно его «Поэтику древнерусской литературы» и «Человека в литературе Древней Руси». Большое впечатление произвели на меня работы Эвальда Ильенкова об идеальном, дезавуировавшие вульгарный советский «материализм». На мои методологические убеждения, если так можно выразиться, оказал глубокое влияние мой тесть, философский «полудиссидент» Евгений Григорьевич Плимак. Я рано прочитал его блестящую статью «Радищев и Робеспьер», которая была опубликована еще в 1966 г. в журнале «Новый мир», на закате эпохи Твардовского. Историко-философские изыскания Евгения Григорьевича всегда поражали меня своей оригинальностью и изысканностью исторического концептуализма. Особенно сильное впечатление осталось от книги «Чернышевский или Нечаев?», написанной Е.Г. совместно с Юрием Карякиным и Александром Володиным (1976 г.) Замечу, кстати, что через Евгения Григорьевича ко мне время от времени попадала в руки кое-какая запрещенная литература, а в библиотеке моего тестя хранились (во втором ряду книг) совершенно запретные в то время работы Троцкого и Бухарина.

А вот среди рекомендованных для чтения в аспирантуре книг доминировали работы невыносимо скучные. Типа трехтомника легендарного академика Исаака Израилевича Минца по истории Октябрьской революции. Он был как бы номенклатурным «великим ученым». Стоит ли удивляться, что когда в 1974 г. умер «засекреченный» радиофизик А.Л. Минц, на ТВ показали портрет нашего Исаака Израилевича. А еще я запомнил рассказы о том, как возвращаясь из командировок, И.И. Минц всегда посылал жене телеграмму с промежуточной станции. Потому что не любил неожиданностей. Во всем! К немногим исключениям из монотонного списка довольно скучных книг (правда, в то время я еще верил, что серьезные научные работы и должны быть толстыми и нудными) относились, на мой аспирантский взгляд, публикации нескольких научных дискуссий, особенно о переходе от феодализму к капитализму в России, а также монография Юрия Александровича Полякова «Переход к нэпу и советское крестьянство». Она выделялась легкостью стиля, дозволенной концептуальностью и богатой фактурой.

Юрий Александрович был человеком творческим и склонным к импровизациям. Благодаря этой склонности он однажды попал в забавную историю. Ю.А. пригласили выступить на школе молодых ученых и поделиться мыслями о модном тогда «комплексном подходе» в исторических исследованиях. Было это в каком-то пансионате под Минском, году примерно в 1980. Но, может быть, и раньше. Юрий Александрович явно был настроен на отдых и к своему выступлению не подготовился. Он начал лекцию с того, что сравнил комплексный подход с птичьим полетом над Кремлем: «Вот вы подлетаете к Боровицким воротам. Справа видите то. Слева – это. А потом охватываете все это единым взглядом. Вот это и есть «комплексный подход»». Память у Ю. А. была отличная. Кремль он знал хорошо. И рассказчиком был замечательным. Виртуальная экскурсия по Кремлю всем понравилась. В конце Поляков еще раз помянул комплексный поход. На том и разошлись...

Прочитать все рекомендованные нам институтом книги было почти невозможно. Они оказались не только скучными, но и очень большими. Поэтому мы, аспиранты и соискатели, ограничивались оглавлениями и рецензиями в профессиональных журналах. Даже с моей склонностью к добросовестному штудированию перед ответственным экзаменом я прекратил безнадежные попытки конспектировать рекомендованные работы, споткнувшись на тяжеленном «кирпиче» -   монографии Б.Д. Грекова «Крестьяне на Руси»...

В 1983-1985 годах я опубликовал (помимо прочего) две статьи: «Человек революционной эпохи. К методологии исторического исследования» и «Состояние духовной жизни общества как категория системного изучения советской культуры». Первая статья, которую сегодня никто не помнит и которая ни на кого не произвела впечатления, сыграла очень важную роль в моей научной судьбе. Сама тема, вероятно, не могла не прийти ко мне в голову, по макушку заполненную свежими сведениями о крестьянской ментальности 1920-х годов. Но думаю, что не меньше этой богатой исторической фактуры на мои поиски повлияла книга А. Я. Гуревича «Категории средневековой культуры». Во всяком случая, рассуждая об особенностях восприятия времени людьми 1920-1930-х гг., я держал в дальнем углу сознания категорию «время», рассмотренную Гуревичем совсем на другом материале. Вторая статья, посвященная «эпическому» и «прозаическому» состоянию мира, была написана под влиянием книги замечательного литературоведа Юрия Кузьменко «Советская литература вчера, сегодня, завтра». Именно он первым (и, к сожалению, последним) использовал эти гегелевские категории для анализа советских культурных феноменов. Эвристические перспективы, которые открывал этот нетривиальный подход, я в то время оценил в полной мере. Но, к сожалению, полноценно использовать его в конкретно-историческом исследовании культуры я тогда не сумел.

Чтобы было понятно мое творческое самочувствие в первой половине 1980-х годов, скажу, что любые методологические поиски в то время напоминали барахтанье в кувшине с молоком тонущей лягушки. Еще лет десять, и я бы закостенел, сросся с идеологическим панцирем, и мне так бы и не пришлось заняться настоящей историей. Чтобы было понятнее, скажу, что даже такая идеологически невинная статья как «Человек революционной эпохи», попала в сборник, посвященный юбилею М. П. Кима, преодолевая сопротивление некоторых членов редколлегии, и только благодаря поддержке нового заведующего сектора истории советской культуры Юрия Степановича Борисова, хорошего и талантливого человека, «потухшего шестидесятника», о котором один из тупых исторических начальников в начале 1960-х годов однажды плоско и завистливо пошутил: «А он не без царька в голове». Я хотел, чтобы «Человек революционной эпохи» стал моей новой плановой темой. Не тут-то было. Натолкнулся на открытое сопротивление институтских старожилов. Сомнения были даже у моих немногочисленных сторонников. Тема была объявлена неисторической. И уж тем более не подходила она для сектора истории развитого социализма. Кое-кто вообще счел подобное плановое предложение мелким пижонством и желанием покрасоваться. Мне так и не удалось включить эту работу в план Института. Но исподволь я продолжал работать над своей главной темой.

Вы намекаете на довольно затхлую атмосферу, которая царила в Институте истории СССР в первой половине 1980-х годов?

— Да чего уж тут намекать! Именно такой она и была. Эта атмосфера. Талантливые «старики», шестидесятники, вроде К. Тарновского или В. Данилова, были в загоне, а порой вынужденно занимались периферийной тематикой. Другие, не буду назвать их имен, ударились в дурную популярщину. Или откровенно ленились. Благо работа в институте была благоприятна и для бездельников тоже. Третьи писали тексты, образно говоря, на одну треть своего таланта. Поэтому главная проблема была не в том, что в Институте почти не осталось талантов. Это-то как раз не так. Но им не давали нормально работать. Значительная часть просто трудилась вхолостую. А доминировала серость. Она и определяла общую атмосферу начала 1980-х годов. Все сказанное относится в первую очередь к советской части института. Просто потому, что этих людей я знал лучше.

В 1985 г . к власти пришел М. С. Горбачев. Нет нужды говорить, что это было началом кардинальных изменений и перемен, больших надежд и ожиданий. В общественных науках началась хоть какая-то, как сказали бы сегодня, «движуха». Но как отразились все это на вашей личной судьбе?

— Я на всю свою оставшуюся жизнь благодарен Горбачеву. Он подарил мне свободу думать. Эта свобода была неожиданной и приятной. Я в это время увлекся проблемой человеческого фактора в развитии советской экономики. Вместе с будущим известным историком, а тогда аспирантом сектора истории советской культуры Олегом Хлевнюком, который занимался вопросами экономического развития СССР в годы первых пятилеток, мы обратились к истории стахановского движения. Это был вполне разумный компромисс между моим интересом к человеку революционной эпохи и складывавшейся в то время политической конъюнктурой. Мы с Олегом еще в 1984 году выпустили небольшую брошюру «Стахановское движение: время и люди». В ней было много наивного и неправильного, но содержалась честная попытка создать социологический портрет стахановца на основе обработки массовых источников (этот титанический труд взял на себя Олег).

Тут как раз подоспел 50-летний юбилей стахановского движения. Мы охотно откликнулись на предложение подготовить статью о стахановцах для журнала «Коммунист», в то время главного теоретического органа ЦК КПСС. В 1985 г. это было очень лестное предложение. Оно поступило от Ю. Н. Афанасьева, который только недавно перешел на работу в этот журнал. И еще не успел стать «прорабом перестройки». Заказывая статью, Юрий Александрович напутствовал меня в духе будущего горбачевского лозунга об ускорении социально-экономического развития СССР. Надо, мол, напомнить людям об энтузиазме первостроителей социализма. Но мне это было уже не по силам. Я постепенно начал понимать о социализме немного больше, чем в юности. Времена уже были другие. И статью мы написали так, как считали нужным. Но, честно говоря, новый идеологический тренд 1986-1987 гг. – ускорение - все-таки вызвал у меня прилив некоторого энтузиазма. И не только у меня. Но и у других историков. Иногда этот энтузиазм отливался в комичные формы.  Один историк, известный, в том числе тем, что чуть ли ни в 50 лет уже опубликовал мемуары о своей жизни, придумал вдохновляющий, как ему казалось, девиз для эпохи ускорения: «В обгон, а не вдогонку». Мечты, мечты! К счастью для него, уважаемый историк не успел обнародовать свой  литературный экзерсис. Ускорения так и не случилось. Наступила «перестройка», которая тоже оказалась недолгой… 

Именно тогда, в 1986-1987 гг. я начал с увлечением работать над коллективной монографией «Исторический опыт и перестройка: человеческий фактор в социально-экономическом развитии СССР». Для меня это был еще и первый опыт создания коллектива единомышленников для решения объемной исследовательской задачи. Книжка была неплановая, гонорарная. Это сделало мое предложение будущим соавторам более убедительным. К нам с Олегом присоединились еще двое молодых историков – Геннадий Бордюгов и Елена Зубкова. Я был одним из авторов и руководителем этого интересного авторского коллектива. Книгу мы писали года два. Может, чуть меньше. Она вышла в свет в 1989 году - на фоне уже изменившейся политической конъюнктуры. Идеи «ускорения» и «человеческого фактора» сменились идеями «перестройки». А наша книга попала еще и в тесный временной зазор — между перестройкой и крахом СССР. В то время мало у кого вообще было желание читать толстые книги. Нужны были яркие броские статьи. А эволюционное перестроечное «поумнение» историков сменилось тогда катастрофическим процессом рождения «истории белых пятен», в которой была уже трудно различима грань между наукой и политической конъюнктурой.

Монография «Исторический опыт и перестройка» сыграла важную роль в творческом развитии всей нашей команды. Что до меня, то в своих главах я впервые дорвался до таких интереснейших материалов как сводки настроений рабочих, сохранившиеся в фонде ЦК КПСС, разнообразные тематические обзоры об отношении различных социальных слоев к внутрипартийным дискуссиям, ожиданию войны, коллективизации и т. д. Большинство из моих тогдашних соавторов, за исключением, пожалуй, одного, стали не просто квалифицированными исследователями, но яркими и популярным авторами. Вот только читателей у нашей книги было, судя по всему, немного. Единственным известным мне читателем, которому много позднее все-таки пригодилась наша книга, оказался мой американский друг, в то время глава социологического департамента Калифорнийского университета в Сан-Диего (UCSD), ныне покойный профессор Тимоти МакДэниел. Он активно использовал наш текст в лекциях, а позднее в своей книге 1996 года «Агония русской идеи» (The Agony of the Russian Idea). Это был человек, наделенный широким кругозором и аналитическим умом. В книге и в лекциях он скептически оценивал тогдашний либеральный тренд русской политики и в общих чертах предсказал тот путь к патернализму и авторитаризму, который пройдут наше общество и государство уже в первые десятилетия XXI века. Ему же я обязан приглашением прочитать курс лекций "Русское общество" в UCSD — тема, которая в первой половине 1990-х годов очень интересовала американских студентов

Сколько же лет Вы проработали в Институте истории СССР? И как попали в Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС?

— Я проработал в Институте истории СССР 15 лет. А потом началась совсем другая жизнь. Валерий Васильевич Журавлев, самый молодой доктор исторических наук в нашем Институте, перешел на работу в Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС (ИМЛ при ЦК КПСС), главный идеологический оплот Коммунистической партии, который, по указанию сверху тоже покорно жаждал перемен. Перемены должны были прийти с новыми людьми. Руководил этим неповоротливым учреждением Георгий Лукич Смирнов, перешедший с должности помощника М.С. Горбачева. Журавлев стал его заместителем. Он перетянул за собой Валентина Валентиновича Шелохаева, Альберта Павловича Ненарокова и меня. Все мы сразу или чуть позднее, как это было со мной, стали заведовать секторами в Отделе истории КПСС. Я стал руководителем сектора переходного периода. Это, по тогдашним представлениям, включало нэп и так называемый реконструктивный период.

По меркам Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС я был просто мальчишкой. 37 лет. Как мне иногда говорили в то время, в этом возрасте Маяковский и Пушкин уже умерли, а историк только начинает жить. Сам переход на новое место работы был многоэтапным. Сначала ко мне присматривались. Потом вызвали «на пробы». Было это, кажется, осенью 1987 г. Валерий Васильевич, очевидно, побаиваясь прослушки, вывел меня в коридор и там дал мне, в то время постороннему для ИМЛ человеку, первое задание. Надо было подготовить справку для реабилитации Николая Бухарина. Меня допустили в спецхран, я изучал бухаринские работы. Не знаю точно, но может быть сотрудники ИМЛ, которым чуть раньше пытались поручать эту работу, выполняли ее в обычном «марксистско-ленинском» стиле. Даже если они и хотели реабилитировать «врага народа», думаю, что они за него скорее извинялись, говорили об «ошибках», которые в духе новых веяний можно было назвать незначительными. А извиняться там было совершенно не за что. Я написал текст, который, льщу себе надеждой, потом был использован при реабилитации Бухарина. А это была одна из первых «новых реабилитаций».

Работа Коэна в то время уже вышла?

— Книга Коэна о Бухарине на английском языке вышла еще в 1973 г. Позднее она была переведена на русский язык Ю. Лариным и Е. А. Гнединым (под псевдонимом Ю. и Е. Четверговы) и опубликована в «Тамиздате». Но тут надо напомнить, как работала система. Речь ведь шла не о том, что думали в западной историографии о Бухарине. Документ должен был выйти от «своих». Ну кому бы в 1987 г. в ИМЛ при ЦК КПСС пришло в голову ставить вопрос о реабилитации Бухарина на основании книги «буржуазного историка»? Как бы то ни было, после «проверки Бухариным» меня взяли на работу в ИМЛ. А через несколько месяцев старый завсектором Куликов ушел на пенсию. «Этого, — грубовато сказал обо мне Георгий Лукич, — мы назначим вместо Куликова». Мне кажется, что, кроме нескольких человек, в ИМЛ это назначение мало кому понравилось.

В мае 1987 г. я включился в развернувшуюся дискуссию о прошлом. На страницах журнала «Вопросы истории КПСС» (да, да, именно там!) была опубликована моя первая перестроечная статья «Историк и перестройка». Это было исключительное время. Ни раньше, ни позже историки не пользовались таким вниманием публики. Интеллигенция смотрела на нас с надеждой и подозрением. Помню, как Юрий Степанович Борисов читал одну из первых публичных лекций о Сталине. Пришло такое количество народа, что впору было приглашать милицию для поддержания порядка... Моя статья заканчивалась простой, но вполне актуальной сегодня мыслью. Задача историка, писал я почти тридцать лет назад, не в том, чтобы до блеска полировать «зеркало прошлого», (а ведь именно к этому нас призывает сегодня министр культуры Мединский), или сдувать с этого зеркала пылинки «пестрого сора» ушедшей жизни. Главное, чтобы зеркало не было тусклым или кривым.

Чуть позднее на основе моей справки о Бухарине была подготовлена статья для журнала «Коммунист». Она называлась «Н. Бухарин: эпизоды политической биографии». В подготовке этого материала мне очень помог Геннадий Бордюгов, который героически искал в архивах дополнительные материалы. С тех пор мы какое-то время работали как соавторы. Перефразируя Ильфа и Петрова, можно сказать, что пока один из нас бегал по архивам, другой — охранял рукописи и придумывал новые тексты. В 1988-1990 гг. я вместе с Г. Бордюговым первый и последний раз в своей жизни выступал в роли партийного публициста. Наша большая перестроечная статья «Время трудных вопросов. История 20-х — 30-х годов и современная общественная мысль» была опубликована в «Правде» 30 сентября и 3 октября 1988 г. она была размером почти в целую полосу. Помню, как я вошел в тот день в полупустой вагон метро и увидел двух пассажиров с газетой раскрытой на нашей статье. Это было началом активной публицистической деятельности 1988-1990 гг. Ее итоги мы успели подвести накануне краха коммунизма в книге «История и конъюнктура. Субъективные заметки о новейшей истории советского общества», написанной в жанре историографических мемуаров. Эта работа была составлена из статей как подготовленных мной самостоятельно, так и совместно с другими авторами, в первую очередь, с Г. Бордюговым, а также моим покойным тестем Е. Г. Плимаком и известным историком-лениноведом В. Т. Логиновым. Оба они дали свое согласие на включение наших совместных статей в эту книгу. Тексты перестроечных статей мы сопроводили пространными воспоминаниями-комментариями, в которых попытались показать, что именно изменилось в нашем восприятии событий советской истории буквально за один-два года.

Это была последняя моя совместная работа с Бордюговым. Потом наши пути разошлись. Чтобы понять, насколько далеко не только в творческом, но и человеческом плане мы оказались друг от друга, приведу мой пост, размещенный в Фейсбуке 4 января 2016 г.:

«Открытое письмо редакции портала "Гефтер" и Ассоциации исследователей российского общества (АИРО XXI) (главный редактор издательских программ Г. А. Бордюгов)

Уважаемые господа!

На портале "Гефтер" и на сайте АИРО XXI было опубликовано "приношение" (выражение портала) к 60-летнему юбилею Г. А. Бордюгова. В качестве "приношения" был использован текст ("Кризис жанра или Канун методологической революции", перепечатанный из книги 25-летней давности: Бордюгов Г. А, Козлов В. А. История и конъюнктура. Полемические заметки об истории советского общества" (М., 1992)). Перепечатка была сделана без моего авторского согласия, хотя в копирайте книги указаны Г. А. Бордюгов и В. А. Козлов. Столь бесцеремонное пренебрежение моими авторскими правами я считаю нарушением издательской этики. Я бы никогда не дал разрешения на такую перепечатку, потому что опубликованный вами текст был написан исключительно мной, первоначально опубликован под моим именем, лишь затем включен в книгу "История и конъюнктура" и "растворен" в ней. (См.: Козлов В. А. "Кризис жанра" или Канун методологической революции: полемические заметки" //Вопросы истории КПСС. 1991. N 9. C. 4-15).

Я категорически возражаю против использования моих статей в качестве каких бы то ни было "приношений" к каким бы то ни было юбилеям, пусть даже речь идет об "одном из самых жестких и талантливых организаторов исторической науки в России", каким вы считаете Г. А. Бордюгова».

Никаких извинений или объяснений ни от редакции портала «Гефтер», ни АИРО XXI, одним из руководителей которой является Бордюгов, ни от Геннадия Аркадьевича лично так и не последовало. Готовясь к этому интервью, я заглянул в Интернет. С портала «Гефтер» это позорное «приношение», кажется, убрали. А на сайте АИРО XXI оно болтается по-прежнему. На всякий случай сделал для Вас сканы этой страницы и моего открытого письма. А Вы говорите: «Диссернет»!

А как Вы в Институте марксизма-ленинизма воспринимали развернувшийся в конце 1980-х годов (на ваших глазах!) кризис коммунизма.

— Что у советского коммунизма нет будущего, я начал понимать еще во время работы над очерками по истории КПСС. Это был один из последних идеологических проектов ЦК КПСС. Его курировали член Политбюро А. Н. Яковлев и сотрудник ЦК В. П. Наумов. Предполагалось сделать эту работу быстро. Но почему-то она тянулась бесконечно. Концепция издания все время менялась. В авторском коллективе собрались люди мудрые и опытные. Среди нас оказались историки Ю. А. Поляков, О. А. Ржешевский, В. С. Лельчук, Н. А. Барсуков, В. В. Шелохаев, А. П. Ненароков, философы Е. Г. Плимак и И. К. Пантин, публицист Н. А. Безыменский. От некоторых из них я время от времени слышал: «Кажется, никто в Политбюро не хочет выпускать новый «Краткий курс». Скорее всего, эти очерки так и не будут напечатаны». И пока в партийных верхах решали свои политические вопросы, каждый из нас с удовольствием изучал ранее недоступные документы в Центральном партийном архиве, где перед нами открыли все (или почти все двери), копировал труднодоступные книги и журналы. Например, у меня после работы над очерками остался полный комплект меньшевистского «Социалистического вестника» и троцкистского «Бюллетеня оппозиции».

Однажды к нам на рабочую дачу приехал Александр Николаевич Яковлев. Мои сотоварищи, естественно, захотели после обеда побеседовать с высшим руководством. Я же уже наслушался рассказов Яковлева, которые звучали примерно так: «Никак не можем найти секретный протокол к Пакту Риббентропа-Молотова. Все бумаги хранятся в опечатанных мешках, и в них надо долго разбираться»... И мы должны были в это поверить!? Слушать дальнейшие разговоры в таком же примерно ключе я не захотел. Вместо этого я отправился в свою комнату и прилег после обеда. Комнаты изнутри не запирались, кровати были отгорожены шкафом. Если дверь была открыта, то не было возможности увидеть, есть ли кто-нибудь за шкафом или нет. Охрана Яковлева принялась проверять все помещения подряд, открывая каждую дверь. Они молча зашли в мою комнату. Заглянули за шкаф, посмотрели, не перезаряжаю ли я оружие (смеется). Потом ушли. Стало смешно и противно.

Это было так сказать бытовое разочарование в «социализме с человеческим лицом». Что-то вроде былых походов на овощную базу, но на уровне Политбюро ЦК КПСС. Появилось странное ощущение принципиальной невозможности позитивной трансформации системы. (Потом, кстати, это ощущение  сместилось во времени  и распространилось на конец ельцинской и путинскую эпоху). А ведь именно надежды на «социализм с человеческим лицом» привели меня после начала перестройки в Институт марксизма-ленинизма. Какие-то следы этого разочарования можно заметить в моем выступлении на институтском семинаре, которое я тогда озаглавил «Феномен „поверхностного“ социализма». Ну а твердое убеждение, что коммунистическая партия потеряла всякую перспективу, появилось у меня ранним летом 1990 г. Тогда состоялась встреча недавно назначенного первого заместителя Генерального секретаря ЦК КПСС В. А. Ивашко с коллективом Института марксизма-ленинизма. Его выступление нас не просто разочаровало. Оно было беспомощным, грустным и даже унылым.  Это было выступление достойное какого-нибудь жэковского агитатора. Примерно тогда же возникла Коммунистическая партия РСФСР во главе с И.К. Полозковым. Это была довольно разношерстная институция, но все большее влияние в ней приобретали люди, склонные играть краплеными националистическими картами. Одного из них я знал лично. О существовании других – догадывался.

А как Вы отреагировали на августовский путч 1991 г.?

— Рано утром мне позвонил Бордюгов: «У нас переворот!». Я, «мирный историограф», как сказал бы Карамзин, почувствовал испуг и растерянность. Августовские события и последовавшее за ним разрушение партийной инфраструктуры были для сотрудников Института марксизма-ленинизма фактом исключительно травмирующим. Ведь некоторые из них не просто сочувствовали перестройке. Они активно участвовали в митингах и демонстрациях. А мои коллеги, заведующие секторами ИМЛ историки Фридрих Игоревич Фирсов и Василий Семенович Липицкий, были во время путча в числе защитников Белого дома... Благодаря удачному расположению — основные здания ИМЛ находились на окраине Москвы, между Выставкой достижений народного хозяйства и Ботаническим садом, работники института избежали унижений, которые пришлись на долю сотрудников ЦК КПСС на Старой площади. Их не выгоняли из кабинетов, и им не пришлось уходить сквозь возбужденную толпу. С советским коммунизмом все было ясно. И пока большинство сотрудников ИМЛ раздумывало, что теперь будет дальше, кому теперь достанутся здание и богатейшая библиотека, я сделал две важные вещи. Вызвал сына, встретился с ним на ВДНХ и передал самое ценное из моей личной коллекции книг, хранившихся в служебном кабинете. Это были две сумки «тамиздатовской» литературы, в основном на русском языке. А во-вторых, отправился вместе с Бордюговым в отдел кадров и, пользуясь всеобщей растерянностью, уволился в один день. Один моралист из ИМЛ впоследствии назвал наш поступок чуть ли не предательством. Как будто сам он после нашего ухода немедленно отправился на баррикады защищать советскую власть. Но в одном он был прав. Мы ушли, не попрощавшись с Валерием Васильевичем Журавлевым и Георгием Лукичом Смирновым, которые нас всегда поддерживали и опекали. Со Смирновым я потом наладил отношения. Он даже написал для моего альманаха «Неизвестная Россия» короткие воспоминания. А Валерию Васильевичу я с большим опозданием хочу принести свои извинения. Хотя бы в этом интервью. 

— А распад СССР? 

Новость о Беловежских соглашениях застала нас с женой в Италии. Мы позвонили родителям жены в Москву, чтобы узнать, как там дела у нашего сына  Андрея, хотя за ним, двадцатилетним, уже не требовался присмотр, и у нашей дочки Иры. Ей тогда было 8 лет. Она осталась на попечении бабушки. Но моя любимая теща, Мария Васильевна Коробкова, этого вопроса даже сначала не услышала. Она несколько раз потерянно повторила: «Марина, СССР больше нет». Меня это известие не потрясло и не удивило. Наверное, я уже был к этому готов. А Марина расстроилась.

Насколько мне известно, последние 20 лет и даже больше Вы работали в Государственном архиве Российской Федерации (ГА РФ). Как Вы туда попали?

Во время работы в Институте истории СССР АН СССР я познакомился с будущим директором архива С. В. Мироненко. Мы были ровесниками. Общались в институтских коридорах в присутственные дни, на комсомольских собраниях, в избирательных комиссиях, во время принудительных «коммунистических субботников» и унизительных походов на переборку капусты на овощных базах. Людьми мы были очень разными, иногда вели себя как два упертых альфа-самца, но все-таки относились друг к другу с уважительной настороженностью и находили общий язык. Потом я ушел в ИМЛ при ЦК КПСС. Мы долгое время не виделись. Году приблизительно в 1988 я получил предложение от зав. редакцией Издательства Политической литературы (Политиздат) Анатолия Ивановича Котеленца подготовить «перестроечное» популярное издание по истории СССР. Сразу придумалось название «История Отечества: люди, идеи, решения». Предполагалось выпустить два тома. Я должен был стать составителем второго, «советского» тома. С выбором авторов у меня проблем не было. Я пригласил участвовать в проекте молодых пишущих (хорошо пишущих!) историков: Владимира Булдакова, Михаила Горинова, Сергея Цакунова, Елену Зубкову. Я их всех хорошо знал лично. А вместе с ними к работе над книгой подключились представители старшего поколения: Олег Александрович Ржешевский и известный литературный критик и публицист Игорь Александрович Дедков. Он написал заключительную главу – «Испытание свободой». Одну главу «Военный коммунизм: ошибка или проба почвы?» написали мы с Геннадием Бордюговым.

Но какое отношение имеет эта, безусловно, интересная сама по себе история к Мироненко и Вашему поступлению на работу в архив?

— А вот какое. Некому была заняться составлением тома по дореволюционной истории. Те немногие историки, «феодалы» и «капиталисты», к которым вообще можно было обратиться с подобным предложением, быстро тушевались или начинали лениться. Только Сергей, самоуверенный и энергичный, охотно взялся за эту работу. Он пригласил в свой том отличных авторов, хотя лучшего из них, Владимира Борисовича Кобрина, соблазнил участием в проекте именно я. Совместная работа над очерками позволила нам с Мироненко лучше узнать друг друга и почти подружиться. И когда его назначили директором ГА РФ, бывшего Центрального архива Октябрьской революции, высших органов государственной власти и управления СССР, он пригласил меня своим заместителем.

Как я понял, это была самая длинная страница Вашей биографии. А насколько она была интересной и содержательной для Вас? Не в административно-бюрократическом смысле, ведь это был несомненный карьерный успех, а в творческом?

— Я проработал в архиве более 20 лет. О моей работе в должности заместителя директора и руководителя Центра изучения и публикации архивных документов ГА РФ можно сказать очень коротко. Это было Время Больших Проектов. А для меня лично - время самой творческой и продуктивной работы. Многое из того, что мы «натворили» за эти 20 лет, можно найти на сайте ГА РФ. Скажу только о самом важном для себя и заранее прошу у читателей извинений за некоторую занудность перечислений. Первым нашим крупным проектом стало издание «Архива новейшей истории России» в трех сериях: «Каталоги», «Документы» и «Исследования». В серии «Каталоги» были представлены описания документов из так называемых Особых папок НКВД (МВД) СССР. Эти были сообщения и докладные записки о положении в стране, которые регулярно отправлялись Сталину, Молотову, Маленкову, Хрущеву. Важной частью моей работы, а в каком-то смысле и выполнением морального долга, была подготовка аннотированного электронного каталога надзорных производств Прокуратуры СССР по делам об антисоветской агитации и пропаганде. Частично он был опубликован под названием «5810. Надзорные производства Прокуратуры СССР по делам об антисоветской агитации и пропаганде. Март 1953-1991 гг.». Позднее с помощью этого каталога мы в соавторстве с Ольгой Эдельман написали книгу «Крамола: инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе, 1952—1982 гг.». Сейчас работаем над научно-популярной книгой на ту же тему для издательства «Новое литературное обозрение».

Из всех Больших Проектов самым важным я считаю семитомное собрание документов «История сталинского Гулага» в 7-ми томах. Я был членом редколлегии этого многотомника, ответственным редактором и автором обширного введения к шестому тому «Восстания, бунты и забастовки заключенных». Составителем этого тома была О.В. Лавинская. Авторский вариант своего введения я опубликовал под названием «Социум в неволе: конфликтная самоорганизация лагерного сообщества и кризис управления Гулагом (конец 1920-х – начало 1950-х гг.». А. И. Солженицын, входивший в редакционный совет издания, в коротком напутственном предисловии к нашему изданию назвал мой текст «пластичным». Несмотря на свой уже солидный возраст я преисполнился тщеславной гордостью от этой похвалы. Но меня быстро вернул с небес на землю мой ироничный сын. (Он, историк по образованию, еще будучи студентом, напечатал вместе с дедом-философом статью в «старых» «Известиях», но после окончания учебы пошел в бизнес). «Эка невидаль, — сказал мне Андрей. — Солженицын похвалил Козлова. Вот если бы Солженицын бегал по улицам и время от времени рассказывал встречным: “Меня похвалил Козлов!”. — Это было бы “да-а-а!”...».

Координировал работу авторского коллектива Олег Витальевич Хлевнюк. Он и сам был автором и составителем одного тома. Тогдашний руководитель Федерального архивного агентства Владимир Петрович Козлов, сам человек, безусловно, талантливый и пишущий, оказавшись на высокой должности, постоянно робел и поначалу пытался притормозить начало работы над проектом. Наверно его пугало то, что проект был международный и предполагал большие объемы микрофильмирования документов. Я в это особенно не вникал, поскольку отвечал в архиве за исследования и публикации. Потом В.П. сдался. Он уступил напору Мироненко и рассудительной мудрости своего заместителя Владимира Алексеевича Тюнеева. Проект был запущен. Но теперь В.П. пытался «направлять» и контролировать нашу работу над изданием. Он чересчур часто требовал от руководства ГА РФ пространных и изнурительных отчетов о проделанной работе. Когда же наступил «звездный час» всех бюрократов — награждение непричастных, В.П. вместе с членами авторского коллектива с удовольствием получил «за Гулаг» свою медаль – ею ежегодно награждает Уполномоченный по правам человека РФ. Тогда этим уполномоченным был Владимир Лукин. Я был против этого незаслуженного награждения. Но единственное, чего мне удалось добиться от Лукина, это то, что круг награжденных «за Гулаг» был значительно расширен. Медалью и знаками уполномоченного были награждены ответственные редакторы томов, директор ГА РФ и издатель этого собрания А.К.Сорокин.

Надо сказать, что работа над Гулагом шла под постоянным давлением. Мы с Мироненко, как могли, защищали и прикрывали авторов. Еще до начала работы на заседании Редакционного совета издания академик Чубарьян попытался сформулировать для авторского коллектива довольно жесткие творческие рамки. На мои возражения: «Это, мол, дело самих авторов», он довольно резко заметил: «Тогда зачем мы здесь собрались? У нас что, исследователи будут все сами решать? Это же не частная лавочка!». Не уверен, но кажется Чубарьян сказал даже: «Какие-то исследователи». Пришлось так же резко возразить: «В каком-то смысле, именно “частная лавочка”. Авторы должны быть свободны в своей творческой работе!». «Тогда в чем же роль редакционного совета», — с некоторым удивлением спросил Александр Оганович? «А его роль в том, — сказал я примирительно, — чтобы оценить результаты этих индивидуальный усилий и вынести вердикт: готов ли Редсовет поставить свой “знак качества” на наше издание? Или нет?».

Важной частью моей работы в архиве было участие в создании Электронного архива фондов СВАГ. Об этой странице моей биографии я уже обмолвился в начале интервью. Этим проектом мы руководили совместно с В. А. Тюнеевым, бывшим заместителем руководителя Федерального архивного агентства, перешедшим в наш архив после выхода на пенсию. Без него было бы трудно сдвинуть с места казавшуюся неподъемной ношу описания, микрофильмирования и оцифровки тысяч архивных дел. Одновременно архив публиковал сборники рассекреченных документов по различным аспектам деятельности СВАГ. Большая часть томов этой серии была подготовлена Владимиром Владимировичем Захаровым.

Кроме того, я участвовал в разработке Информационно-поисковой системы по электронным описям ГА РФ. Наш архив был первым федеральным архивом, который выставил свои описи не только в читальном зале, но и открыл к ним онлайн доступ в Интернете. Причем, это я говорю для тех, кто понимает, электронные описи существуют в формате полнотекстовой базы данных, доступной для контекстного поиска. Не могу не отметить блестящую работу программиста и IT-технолога Алексея Дыбенко. Благодаря Алексею и Юлии Семеновой все электронные системы ГА РФ работают стабильно. К сожалению, сейчас, как мне стало известно, некая влиятельная, скажем так, фирма пытается заменить нашу систему адаптированным типовым решением. К счастью (или к несчастью), но это уже не мое дело. Tempora mutantur…

Все упомянутые выше работы были включены в планы архива. Но многое было сделано и сверх плана — по грантам или на чистом энтузиазме. Мне очень нравится наша книга «Вайнахи и имперская власть: проблема Чечни и Ингушетии во внутренней политике России и СССР (начало XIX – середина XX в.)». Это огромная работа объемом более тысячи страниц. Как пошутил один читатель: «Если этот тяжелый том и не пригодится для работы, его всегда можно использовать, чтобы отбиться от хулиганов». Книга, а это именно книга, а не просто сборник документов, была подготовлена большим коллективом авторов и составителей. Она написана в популярном ныне жанре «documentary»: исследовательские авторские главы сопровождаются тематическими подборками документов и обширными содержательными комментариями. Мы с Франческо Бенвенути и Мариной Козловой превратили наши тексты в маленькую монографию, которую опубликовали на русском и итальянском языках. Русская версия только что вышла в издательстве «Нестор-история» под названием «Парадоксы этнического выживания. Сталинская ссылка и репатриация чеченцев и ингушей после Второй мировой войны».

Во время работы в ГА РФ я продолжал то, что можно было бы назвать поисками профессиональной идентичности. Именно эта потребность определила мой энтузиазм в подготовке двух важных лично для меня статей: «Российская история. Обзор идей и концепций, 1992-1995 годы» (1996) и «Архивная революция в России (1991-1996)» (1997 г.). Вторая статья была написана в соавторстве с Ольгой Локтевой. Мы, кстати, первыми использовали концепт «архивная революция» и попытались разобраться в сопутствующих этому концепту смыслах.

Упомяну напоследок небольшую монографию «Где Гитлер? Повторное расследование НКВД (МВД) СССР обстоятельств исчезновения Адольфа Гитлера (1945-1949)», которая выдержала два издания — в 2003 и в 2016 годах. Книга посвящена моему отцу, Александру Сергеевичу Козлову, закончившему войну в Кенигсберге. Из всего, что мне удалось написать за многие годы, эта работа, пожалуй, оказалась наиболее доступной и интересной широкому читателю.

А почему Вы ничего не говорите о своей наиболее известной книге «Массовые беспорядки в СССР при Хрущеве и Брежневе. 1953 – начало 1980-х гг. Ведь она, насколько я понимаю, выдержала три русских издания и была переведена на английский и сербский языки?

— Это моя любимая книга. Я бы отнес ее к числу своих самых законченных работ. Все-таки пять изданий. И каждое было «исправленным и дополненным». Когда в издательстве РОССПЭН (по инициативе и по предложению А.К. Сорокина, одного из самых ярких издателей профессиональной исторической литературы) в 2010 году вышла в свет последняя редакция этой книги, я почувствовал, что по стилю и языку это уже немного приближается к тому, как мне всегда хотелось писать… Однако эта монография, как мне кажется, заслуживает отдельного разговора, на который у нас уже не остается времени.

— Почему Вы ушли из архива. С насиженного места, да на старости лет?

— Я никогда не был классическим архивистом. Так и не стал им за 20 лет работы. А Большие Проекты закончились! У меня появилось ощущение, что их время прошло. И не только Время Больших проектов. Наступали политические сумерки. Мне показалось, что у директора архива исчез интерес к крупным издательским и исследовательским предприятиям. И между нами уже не было прежнего взаимопонимания. Мы оба старели. Его монологи на заседаниях дирекции становились все длиннее и категоричнее, а я по старой памяти продолжал перебивать его своими неуместными замечаниями. Раньше он это терпел. Теперь стал чаще сердиться. А руководитель Федеральной архивной службы А. Н. Артизов на годовом собрании ГА РФ мягко, но публично дал мне понять: «Не надо превращать архив в научно-исследовательское учреждение». И вообще: «Готовьте-ка вы лучше сборники документов, которые нужны государству. А то мало ли что вы там придумаете». Во всяком случае, так я его тогда понял.

Эпоха завершилась. Созданный мной Центр изучения и публикации документов был архиву больше не нужен. Архивная отрасль возвращалась к традиционному «использованию» документов и к выполнению госзаказа, похоронив свои былые исследовательские амбиции в пыли рутинной архивной работы. Эта работа необходима, полезна и хороша всем, кроме одного: она не дает простора творческому развитию личности архивиста, в лучшем случае, предоставляет заботу об этом развитии его личному выбору и энтузиазму. В архиве мне было делать больше нечего. Архив терял интерес ко мне, а я — к архиву. Мне стало скучно. В начале 2013 года я с облегчением уволился. Стал тем, кого по англоязычной традиции называют «независимым исследователем» (independent researcher). И ушел по-английски. Без фанфар, пышных проводов и банкетов…

Расскажите о ваших творческих планах. Что вы собираетесь делать дальше?

— Я уже делаю. В начале нашей беседы я упомянул об этом проекте. Мы с Мариной Козловой последние четыре года занимаемся языком советской бюрократии эпохи позднего сталинизма. И шире: алгоритмами социального поведения чиновников, попавших в непривычную среду – в оккупированную Германию. Мы рассматриваем Советскую военную администрацию в Германии (1945-1949), ее сотрудников, их чад и домочадцев как «маленький СССР», оказавшийся волею судеб в центре послевоенной Европы и вступивший с ней в политическое и культурное взаимодействие. Внутренняя жизнь CВАГ повторяла жизнь в СССР. Там также проводили выборы в Верховный Совет, заставляли подписываться на займы восстановления народного хозяйства, сгоняли на партийные собрания и принуждали зубрить «Краткий курс истории ВКП(б), раскручивали идеологические кампании и боролись с космополитизмом, пытались, хотя и по-особому, решать пресловутый жилищный вопрос и добывать доступные и недоступные жизненные блага…

Что касается специфически бюрократического языка той эпохи, то оказывается, что многие понятия, слова и выражения скоро будут или просто непонятны молодежи, или неточно «декодированы». Позволю себе небольшое лирическое отступление. Недавно мне на глаза попалась рецензия на восстановленный в 2001 году спектакль «Балалайкин и Ко» по Салтыкову-Щедрину. Он был первоначально выпущен в 1973 г. Мы тогда просто купались в его «застойных» аллюзиях. А фраза героя Валентина Гафта о том, как следует себя вести в унылые времена, запомнилась на всю жизнь: «Годить!». На фоне этих личных воспоминаний мне показалось странным и удивительным свидетельство рецензента Марины Шимадиной: «Молодежь, выходя из зала после премьеры, недоуменно шепталась: “А ты поняла, что такое “годить”?». Думаю, что спектакль «Балалайкин и Ко» не отстал от времени, как это казалось в начале 2000-х, а опередил его. Сегодня, спустя 15 лет, многие из тех, кто смотрел этот спектакль, уже догадались, что это такое: «Годить!»…

Наше поколение, которое, говоря словами Чернышевского, скоро «сойдет со сцены», возможно «ошиканное и срамимое», еще помнит старый советский язык, понимает его. И то не всегда. Например, в документах СВАГ встречается слово «беседчик». Казалось бы, ясно. Это человек, который проводит политические беседы (хотя современной молодежи, наверное, и слово «политбеседа» надо объяснять). Однако это понимание очевидного термина на деле оказалось не таким очевидным. «Беседчик» — это человек, фактически выполняющий «особое задание» партии. Он должен разговорить собеседника, войти к нему в доверие и, при случае, распознать в нем идейную «червоточину». То есть фактически провести в мягкой форме и непринужденной обстановке допрос. Для современного человека и даже для человека моего поколения это довольно неожиданная трактовка казалось бы вполне понятного слова. Словарь-глоссарий подобных слов и выражений конца 1940-х годов очень скоро может понадобиться историкам. И поначалу именно этим мы и хотели заняться. Но быстро поняли, что для двух человек это совершенно непосильная задача. Поэтому для начала мы ограничились составлением своеобразного «словника», который стал частью информационно поисковой системы Электронного архива фондов СВАГ, и начали готовить очерки истории советской бюрократии эпохи позднего сталинизма…

 

 

 

 

 

87