Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь

 

Эрлих С.Е. "Методологический национализм", "вторая память" и "цена прогресса"

 

 Текст, озаглавленный на сайте Комитета гражданских инициатив как «Доклад Вольного исторического общества», состоит из двух частей. Первая - собственно доклад «Какое прошлое нужно будущему России» (далее - «Доклад»), вторая - «Аналитический отчет по социологическому исследованию в рамках доклада Вольного исторического общества» (далее - «Отчет») [i]. В первой части рассматривается образ прошлого, «навязываемый государством» (Доклад, с. 15). Вторая часть посвящена исследованию общественных представлений, которые обозначаются авторами как «вторая память» (Отчет, с. 101).

 

Значение «Доклада» и «Отчета» состоит в том, что впервые предпринята попытка представить панораму современного состояния памяти. Можно не соглашаться с теми или иными выводами авторов. Но нельзя отрицать, что эти тексты стали точкой отсчета. Конструктивная критика поможет лучше понять проблему, решение которой имеет не только академическое, но и важное практическое значение.

 

Среди достоинств «Доклада» я бы выделил его название. Действительно, память отличается от истории тем, что не изучает прошлое, а использует его в настоящем с целью созидания лучшего будущего. Нам необходимо задуматься какой образ прошлого снабдит общество образцами поведения, которые соответствуют реалиям формирующейся информационной цивилизации.

 

Буду рад, если мои замечания помогут внести коррективы в будущие обзоры национальной памяти, которые обязательно должны стать регулярными. Остановлюсь на трех моментах. Прежде всего, на «изолирующем» подходе «Доклада», из-за чего общие проблемы памяти современных национальных государств воспринимаются авторами, как российская специфика. Второй сюжет связан с попыткой авторов «Отчета» противопоставить «плохой» государственной памяти «хорошие» семейные и локальные идентичности. Третий вопрос относится к общей для «Доклада» и «Отчета» установке, согласно которой в проработке сегодня нуждается только одна-единственная травма нашего прошлого - травма сталинизма.

 

  1. Общее как особенность

 

Отказ от осмысления будущего и героический миф («историко-патриотические мифологемы» - Доклад, с. 8), образующий основу национальной памяти, рассматриваются в «Докладе» как русская специфика. В действительности эти феномены являются общими для народов европейской цивилизации.

 

В «Докладе» указывается, что в советское время образ коммунистического будущего был важной составляющей картины мира. Сегодня, напротив, «удельный вес превознесения и толкования выдающегося прошлого превышает все остальное, включая практически отсутствующие в идеологическом дискурсе образы будущего» (Доклад, с. 5). Избранный в качестве символа «Доклада» памятник Покорителям космоса свидетельствует, что советский «футуризм» является тем наследием, от которого не следует отказываться. Бесспорно, что без «проработанного» образа будущего у нашей страны не может быть обнадеживающих перспектив. Неоспоримо и то, что повальный презентизм, нагруженный пассеизмом, - это общая проблема европейской цивилизации. Катастрофы двух мировых войн и ужас, порождаемый ядерной, экологической и демографической угрозами, привели к тому, что на Западе время остановилось в 1970-х годах. В СССР идея прогресса дожила до начала 1990-х. Страх будущего приводит к отказу от долговременных социальных и экономических проектов. Это явление столь распространено, что уже получило наименование «шортермизма»[ii]. Существует обширная литература о том, что нынешний бум памяти компенсирует утрату «инстинкта будущего» [iii]. Одержимость прошлым это не российская специфика. Эта опасность может быть преодолена только совместными усилиями представителей всех европейских, в культурном смысле, стран.

 

В докладе много и справедливо критикуется «усиленная милитаризация истории», основанная на героическом мифе. Культ Победы вытесняет из памяти остальные события прошлого: «Нет ничего важнее в этой истории, чем Великая Война, и победил в ней Сталин» (Доклад, с. 5). Следует согласиться, что «история походов, войн, вторжений, завоеваний и присоединений не должна исчерпывать памяти о прошлом». «Военизированная история» действительно приводит к «милитаризации сознания» (Доклад, с. 28). Достаточно вспомнить, как патриотическое перевозбуждение европейских народов сказалось при развязывании Первой мировой войны. Этот пример доказывает, что героический миф и связанные с ним деформации памяти не могут считаться нашей национальной особенностью. Даже в самых демократических странах история грубо попирается в угоду патриотическим соображениям.

 

Опрос, проведенный накануне 70-летия победы над нацизмом, показывает: 55% американцев убеждены, что решающий вклад в эту победу внесли США, 11% посчитали, что приоритет принадлежит СССР и 7%, что это сделала Великобритания[iv]. Трудно сомневаться, что такая память была сформирована под влиянием американских пропагандистов героического мифа. Это не единственное очевидное расхождение между историей Второй мировой войны и памятью о ней в США. В большинстве американских учебников написано, что атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки были актом гуманизма, который позволил сберечь жизни американских парней и, заодно, японских милитаристов[v]. О том, что американские политики не менее ревниво, чем их российские коллеги, относятся к попыткам пересмотра «героического прошлого» свидетельствует скандальное закрытие выставки в Смитсонианском музее, организаторы которой решили напомнить о последствия ядерных ударов по японским городам. Маленькая «американская трагедия» была разыграна по знакомому нам сценарию. Первыми «переписыванием истории» возмутились журналисты-патриоты. За ними последовали ветераны, которых поддержали сенаторы. Выставка была закрыта. Директор музея подал в отставку [vi]. Примечательно, что попытка музейщиков осуществить «фальсификацию истории в ущерб интересам Америки» была пресечена патриотической общественностью в союзе с государственными мужами не в разгар холодной войны, а в 1995 (!) году.

 

Поэтому чаемое нами изменение политического режима в России само по себе не приведет к принципиальным переменам в режиме памяти. Героический миф - это становой хребет идентичности модерных государств-наций. Ни один «аппарат насилия» не может отказаться от глорификации насилия в благородных целях защиты «отечества», «демократии» и т.д. Угрозы, которые несет милитаризация памяти, в эпоху ядерного оружия становятся смертельными для всего человечества. Они не могут быть преодолены в национальных рамках. Искажение перспективы памяти, в которой общая проблема рассматривается в качестве российской специфики, должно быть устранено в последующих докладах. Российская память должна быть адекватно вписана в международный контекст.

 

Авторы «Отчета» пытались обратить внимание авторов «Доклада» на недопустимость «методологического национализма», выражающегося в изолированном рассмотрении российской памяти: «Мы не считаем, что изменения и специфика ландшафта коллективной памяти – результат исключительно внутренних, российских факторов. Мы считаем, что общемировые изменения в культуре памяти тем или иным способом влияют на российский ландшафт памяти» (Отчет, с. 108). К сожалению, авторы «Доклада» не прислушались к мнению коллег.

 

  1. Сколько памятей у России?

 

«Отчет» основан на 41-м интервью. «Объектом исследования» стали профессионалы памяти из больших и малых городов: учителя, музейные работники, архивисты, журналисты и т.д. (Отчет, с. 36). По долгу службы они «близки народу». Поэтому глубинные интервью с ними позволяют реконструировать массовые представления о прошлом. Опора на «живое творчество масс» приводит авторов «Отчета» к любопытным заключениям.

 

Интересны их наблюдения о соотношении общенационального и локального уровней памяти в зависимости от места региона в политической иерархии страны. Для москвичей характерно «абсолютное преобладание национального дискурса». Петербуржцев отличает стремление перетянуть одеяло исторической памяти на себя. События местной истории рассматриваются ими «как события национального значения». Это любопытный пример питерского рессентимента ко всему московскому. Третий тип - стремление «подверстать» местную историю к национальной повестке памяти, свойствен большинству регионов, находящихся в финансовой зависимости от политического центра. Но унижение паче гордости. Подспудно во многих регионах формируется «фигура обособления и формирования местной идентичности». Есть и четвертый тип - локальный нарратив, который «никак не соотносится с национальным, федеральным уровнем» (Отчет, с. 42).

 

Эти наблюдения показывают, сколь многообразна память Российской Федерации и как сложно ее унифицировать. Это соответствует утверждению основоположника memory studies Мориса Хальбвакса, который писал, что память является основой групповой идентичности, и поэтому число коллективных памятей равно числу групп.

 

По этой причине невозможно согласиться с итоговым выводом «Отчета», сводящим «мемориальное» разнообразие нашей страны к двум типам: «первой памяти», которая «определяется государством “сверху вниз”», и низовой «второй памяти», наделяемой перечнем общих свойств. В их числе: «дистанция от идеологии», работа «на примирение», опора «на работу историков, на обнаружение фактов и документов, на архивные изыскания» (Отчет, с. 101). За групповой памятью, в том числе в ее семейной и различных локальных формах, всегда стоят групповые интересы и пристрастия.  Следовательно, авторы выдают желаемое за действительность. Замечательные свойства, приписанные «второй памяти», на самом деле относятся к идеальному и, увы, пока далекому от воплощения образу исторической науки.

 

Чтобы убедиться в какой степени многие «субгосударственные» феномены памяти наполнены идеологией и чреваты насилием достаточно обратиться к опыту этнических субъектов федерации. Сегодня в них создаются нарративы, которые в ряде случаев конфликтуют с общероссийской памятью. Так в автономиях Северного Кавказа после 1991 года были возведены мемориалы жертв Кавказской войны XIX в., т.е. жертв колониальной политики Российской империи. Памятники событиям полуторавековой давности становятся центрами официальных ритуалов поминовения и влияют на режим памяти северокавказских обществ. Этнолог из Кабардино-Балкарии Дмитрий Прасолов отмечает, что с помощью подобных ритуалов «травма Кавказской войны не столько прорабатывается, сколько вновь переживается и политически инструментализируется». Скорбь о «своих» жертвах «становятся еще одним поводом для публичной репрезентации памяти о человеческих, территориальных и культурных потерях, <…> возможностью манифестации комплекса постколониальных претензий»[vii]. Закрытые группы социальных сетей лелеют «исторически» мотивированную недоброжелательность к потомкам русских колонизаторов. Религиовед, специалист по Кавказу Наима Нефляшева приводит один из лозунгов, набирающих популярность в черкесском Интернете: «Эльбрус – наш Сион, Сочи – наш Иерусалим»[viii]. Опыт «межэтнических конфликтов» конца горбачевской перестройки свидетельствует, как легко глубинные месторождения памяти начинают фонтанировать кровью наших современников и как непросто это кровопролитие остановить. Можно ли считать подобные мемориальные феномены примерами «дистанции от идеологии», работающими «на примирение»? Исследователь истории Дагестана Патимат Тахнаева полагает, что задача укрепления доверия между народами Кавказа и русскими должна решаться в других более подходящих для этого местах памяти[ix]

 

Региональная память становится источником не только этнического сепаратизма. В начале 90-х возникали проекты Балтийской (Калининград), Дальневосточной, Сибирской, Уральской и других республик, под которые также подводилось «историческое» обоснование. В частности сибиряки апеллировали к идеям «областничества» XIX в., на Дальнем Востоке вспоминали ДВР и т.д.[x]. Можно ли характеризовать такую память, как ориентированную «на работу историков, на обнаружение фактов и документов, на архивные изыскания»? Если историки и принимали участие в подобных проектах, то не в качестве ученых, а как идеологически  заряженные конструкторы памяти.

 

При определенном стечении обстоятельств региональная память оформляется вокруг агрессивной идеологии героического мифа и вступает в конфликт с национальной памятью. Практически любая региональная память содержит потенциал «самоопределения вплоть до отделения» и поэтому инженеры исторической политики государства стараются искоренять центробежные тенденции.

 

Многие из феноменов региональной идентичности не вписываются в предложенные авторами «Отчета» определения «первой» и «второй» памятей. Тот факт, что чреватая героическим мифом региональная память проскользнула сквозь концептуальную сеть «Отчета», оставив лишь неотчетливый след: «Федеральная повестка может иметь слабое или не иметь никакого значения для процессов активной трансформации исторической памяти, происходящих в отдельных городах и регионах (Отчет, с. 42), - свидетельствует о необходимости усовершенствовать методологию исследования.

 

Это была плохая новость.

 

Хорошая новость состоит в том, что память, которая не зависит от государства, которой свойственны дистанция от идеологии, стремление к примирению и научный подход к прошлому, действительно существует, точнее, формируется на наших глазах. В интервью с профессионалами памяти из больших и малых городов ростки этой памяти были зафиксированы, но неверно интерпретированы. Авторы «Отчета» напрасно связали обнаруженные ими феномены с регионом, городом, селом, семьей, т.е. с идентичностями более раннего, чем модерное государство-нация, происхождения. Названные идентичности формировались в период от начала Палеолита до конца Средних веков. Они резко ограничивают число людей, к которым следует относиться как к «своим» и, следовательно, расширяют круг «чужих», в отношении, которых «все дозволено». Если допустить, что хищные вещи каменного века «автономизируются» от государственного нарратива и станут самодостаточными, это приведет не к расцвету гуманного отношения к ближним и дальним, а, напротив, к войне всех против всех. Антропологические исследования показывают, что в догосударственных обществах уровень насилия «на душу населения», как это не покажется удивительным, после двух мировых войн, ГУЛАГа и Холокоста, намного выше, чем в государствах-нациях[xi].

 

Преодоление агрессии, питаемой национальной памятью, возможно путем не сужения коллективной идентичности, а, напротив, ее радикального расширения и включения в число «своих» всех жителей земли. Феномены глобальной памяти[xii] и глобальной идентичности[xiii] уже осмысливаются. В тот момент, когда исчезает деление на «своих» и «чужих», память, по мнению Мориса Хальбвакса, становится тождественной исторической науке. История - это всеобщая память человечества. Именно эта память «за счет своей идеологической нейтральности работает на примирение» (Отчет, с. 101). Глобальной памяти присущи сочувствие жертвам всех репрессий и геноцидов, внимание к каждой жизни, к людям всех времен и народов, в независимости от религии, расы, этноса, класса и прочих социальных характеристик. Перефразируя авторов «Отчета» (они говорят о национальной памяти): «Глобальная память возникает за счет возможности для каждого человека найти себя и своих предков в исторически значимых для человечества процессах и событиях» (Отчет, с. 101). Решение этой задачи по силам только международному сообществу исследователей и конструкторов памяти. Историки должны сыграть в этом деле важную роль. Нам надо набраться смелости и стать теми реалистами, которые требуют невозможного.

 

  1. Травма или цена прогресса?

 

Изучение исторических травм - незаживающих душевных ран, нанесенных трагическими событиями прошлого, которые часто передаются по наследству, является одним из важных направлений в исследованиях памяти. В данном случае историки выступают как психотерапевты, исцеляющие нацию от страданий путем проработки прошлого.

 

В «Докладе» (С. 40) и «Отчете» (С. 13) говорится о травме сталинских репрессий. В «Отчете» также упоминается, о чувствах «проигравших» в ходе «либеральных реформ», о ностальгии по СССР, испытываемой, согласно опросам, большинством сограждан. В заключающем этот пассаж предложении говорится о «невозможность справиться с травмами и “горем”» (Отчет, с. 28). Поскольку травма здесь упоминается со ссылкой на книгу Александра Эткинда, посвященную памяти о сталинских репрессиях, мы можем только гадать, хотели ли авторы «Отчета» намекнуть, что «транзит» от коммунизма к демократии имел травматический характер или в данном случае речь снова идет о травме сталинизма. Если отказаться от гаданий на гуще обтекаемых высказываний, то можно считать, что и авторы «Доклада» и авторы «Отчета» придерживаются концепции «единственной травмы».

 

И в этом они не оригинальны. Российское общество солидарно в том, что для современной памяти актуальна одна-единственная травма. Мнения расходится в том, какое из событий, нашей истории следует считать травматическим. Для тех, кто ностальгирует по СССР, роль кошмарного воспоминания играют времена «перестройки» и «реформ». Тем, кто в 1991 году приветствовал падение «железного занавеса», свойственно мучительно переживать память о сталинских репрессиях. Расходясь во времени, оппоненты прибегают к единой стратегии обоснования «своей» и отвержения «чужой» травмы, которая и одними, и другими рассматривается как необходимая «цена прогресса».

 

Для сталинистов прогресс заключается в ускоренной модернизации, ставшей залогом победы в войне с германскими нацистами. Насильственную коллективизацию и небывалый голод, жертвами которого, стали миллионы, они объясняют необходимостью получить средства на индустриализацию. Большой террор оправдывают массовым шпионажем и диверсиями, этнические депортации - коллективным предательством.

 

Аргументы необходимости массовых репрессий в целях борьбы со шпионами, диверсантами и «народами-предателями» рассыпаются в прах при соприкосновении с документами того времени. Вопрос, где можно было изыскать средства на закупку промышленного оборудования без разорения крестьян, - намного сложнее, потому что он требует предварительного ответа на вопрос, а мог ли СССР обеспечить свою безопасность без ускоренной индустриализации? Не уверен, что у науки существует убедительный ответ на него. Скорее всего, историкам необходимо продолжать изыскания.

 

Вообразим на радость сталинистам в духе альтернативной истории, что альтернативы «второму закрепощению» и, следовательно, зверским методам сталинской модернизации не было. Изменится ли нравственная оценка этого трагического периода нашего прошлого? У тех, кто осуждает сталинские репрессии с точки зрения памяти, оценка не поменяется. Мы осуждаем сталинскую модернизацию не потому, что результаты ее были ничтожны. Очевидно, что созданная в 1930-годы военная промышленность доказала свою эффективность в годы войны, когда потеря летом 1941 тысяч танков и самолетов была в кратчайшие сроки возмещена сторицей. Мы осуждаем сталинскую модернизацию, потому что человеческая цена ее была неприемлемо высока. В отличие от истории, изучающей прошлое, предназначение памяти состоит в том, чтобы использовать опыт прошлого в будущем. Историческая аналогия является политической технологией (Андрей Чернов). Тот, кто утверждает, что тогда без репрессий «было нельзя», подразумевает, что сейчас их «можно повторить». Есть основания усомниться в психическом здоровье тех, кто не по долгу службы делает подобные утверждения. Какой вменяемый человек согласится с применением самых эффективных технологий, если они связаны с перманентным насилием и массовыми убийствами? Даже мазохисты, которым не жаль себя, должны пожалеть своих детей.

 

Сталинисты любят характеризовать прогрессивное значение сталинской модернизации афоризмом, который они безосновательно приписывают Черчиллю: «Сталин принял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой». Эта фраза, противопоставляющая орудие труда орудию убийства, обнажает бесчеловечную суть сталинского прогресса, который был ограничен военной промышленностью. Все остальные сферы: наука, образование, транспорт, связь, - развивались только в той мере, в какой это было необходимо «оборонке». Власть рассматривала подданных ей «граждан» в качестве приложения к военной машине, которая то и дело перековывала орала на мечи.

 

Поговорим об ельцинском прогрессе и его цене.

 

Отрицать положительные явления, произошедшие в нашей жизни после 1991, также нелепо, как не замечать успехи милитаризованной сталинской модернизации. В результате падения коммунистического режима у людей появились свобода слова и свобода передвижения, право заниматься предпринимательством и право распоряжаться недвижимостью, «возможности выбора (продуктов, политиков, образа жизни)» (Доклад, с. 19).

 

Надо оговориться, что большинство перечисленных ценностей становятся важными для большинства населения только в ситуации успешного экономического развития. Общество, переживающее экономический коллапс, вспомним Веймарскую республику, легко отказывается и от свободы слова, и от права выбирать власть. С крахом СССР советские люди попали в ситуацию, сходную с той, в которой оказалась Германия во время мирового экономического кризиса 1929-33 годов.

 

Наши граждане заплатили высокую цену за переход к рынку и демократии. Считается, что демонтаж СССР был необходимым условием, без которого реформы были бы невозможны. Эта аксиома либерального сознания для меня столь же непостижима, как и убежденность сталинистов в неизбежности репрессий. Почему для успешного развития рыночной экономики было необходимо уменьшить емкость рынка в два раза? Съеживание границ сопровождалось, говоря языком авторов «Доклада», нарастанием «хаоса и трудностей» (Доклад, с. 19). Я бы хотел напомнить, что скрывается за обтекаемым словом «трудности», которым так любят пользоваться сталинисты, когда описывают эпоху своего кумира. За этим эвфемизмом в применении к 90-м годам обнаруживаются этнические погромы в южных республиках, гражданские войны в Таджикистане, Карабахе, Чечне, Южной Осетии, Абхазии, Приднестровье, в которых погибло более 100 тысяч человек, миллионы беженцев и вынужденных переселенцев, разрыв экономических связей, в результате которого миллионы потеряли работу, а размеры уничтоженного промышленного оборудования не поддаются оценке. Достаточно ли этих «великих потрясений», чтобы рассматривать крах СССР как травму?

 

Для тех, кому этого недостаточно, добавлю, что это еще не вся цена, заплаченная в 90-е годы. Напомню уничтожение инфляцией многолетних накоплений, которые советские люди доверчиво хранили в сберкассах. А еще была ваучерная приватизация и многолетний лохотрон «инвестиционных фондов», обеспеченный массированной рекламой на основных телевизионных «кнопках». Про прелести дефолта 1998 я бы тоже не забывал. Если еще добавить к этому травматическое, вне зависимости от того, кто был прав в том конфликте, зрелище танковой стрельбы по парламенту в 1993 и «выборы» Ельцина в 1996, то мы получим краткий перечень трагических событий «славного десятилетия», интегральным выражением которых стала радикальная смена демографических вех. За период 1981-1990 население России (без учета миграций) выросло на 6 715 368. За период 1991-2000 оно (также без учета миграций) уменьшилось на 6 726 454. Депопуляция была вызвана не только обвальным падением рождаемости, но и резким ростом смертности. В 80-е на территории РФ родилось 23 311 535, в 90-е - 13 862 580, т.е. на 9 448 955 меньше. В 80-е умерло 15 707 021, в 90-е 20 589 034, т.е. на 4 882 013 больше. Продолжительность жизни мужчин, которые менее устойчивы к ударам судьбы, снизилась с 64,83 в 1987 до 57,37 в 1994, т.е. уменьшилась на 7,46 лет, откатившись вплотную к сталинским временам к уровню 1954 года. Лишь в 2013 (65,13) советский рекорд продолжительности жизни удалось превзойти[xiv].

 

На мой взгляд, эти «большие числа» вопиют о трагедии, выпавшей на долю наших сограждан. К сожалению, социальная оптика ряда коллег управляется видеокартой «двойных стандартов», которая позволяет уменьшить пресловутое бревно до размеров незначительной соринки. Они, не моргнув, считают, что приведенная динамика рождений, смертей и продолжительности жизни не является свидетельством катастрофы. По мнению этих сторонников социал-дарвинизма, причины возникновения «демографической ямы» не имеют отношения к политике «реформ». Чтобы верно судить даже о тех демографических проблемах, которые получили столь шокирующее числовое выражение, надо быть, считают они, профессионалом.

 

Приведу мнение профессионала, специалиста по потерям населения, ассоциированного сотрудника Центра русских и евразийских исследований Гарвардского университета Александра Бабенышева (литературный псевдоним Сергей Максудов): «Огромные потери ельцинского периода, исчезновение миллионов людей буквально на наших глазах остались практически незамеченным. <…> Убийцы спокойно, а порой и с почетом уходят на пенсию, а затем — и в мир иной. Идет бурное обсуждение преступлений Сталина, о которых абсолютное большинство участников дискуссии знает лишь из прочитанных книжек. А случившееся сейчас, здесь, при нас, а то и с нашим непосредственным участием остается не просто незамеченным, а как бы вовсе не существующим». Исследователь считает, что демографические потери России в 90-годы составили порядка 4 миллионов, а бывшего СССР - порядка 8 млн. Это больше чем в голод 1932-33.  Важно отметить, что в восточноевропейских «странах народной демократии» транзит не привел к заметным потерям. В 90-е годы продолжительность жизни в них медленно, но росла. А в прибалтийских республиках потери были в 2-3 раза меньше, чем в остальных постсоветских государствах. Это сравнение показывает, что реформы не обязательно было проводить людоедскими методами[xv]. Автор не только признанный профессионал, но и диссидент со стажем, можно сказать человек с активной антисоветской позицией. Поэтому его оценки периода становления рыночной экономики, который он приближал как мог в 60-е и 70-е годы, особенно значимы. Надеюсь, ни у кого из комсомольских активистов и членов КПСС язык не повернется объявить его идеологическим вертухаем?  

 

Отмеченное Максудовым стремление бередить старую рану и  не замечать преступлений нашего времени, оправдывают тем, что две травмы несоизмеримы. При Сталине власть подвергла население массовому террору. При Ельцине она «всего лишь» бросила народ на произвол судьбы. Действительно, остается неясным, почему люди, предоставленные себе, стали стремительно вымирать? В чем причина их повышенной «хрупкости» в ситуации, не сопоставимой по жестокости со сталинскими репрессиями? Эта проблема требует серьезного исследования. Но чтобы исследовать, ее необходимо поставить.

 

Можно выдвинуть две гипотезы.

 

У крестьян, которые тяжело трудятся с утра до вечера, чтобы обеспечить пропитание своей ячейки традиционного общества, не остается времени на рефлексию по поводу смысла жизни. Если их не уничтожать в прямом смысле слова, как это происходило во время коллективизации и депортаций, они в самых тяжелых условиях выживают и производят потомство. Модернизация сыграла злую шутку с советскими людьми. У горожан, которые к концу советского периода составляли три четверти населения России, появилось время, чтобы задуматься о своем предназначении. Сегодня нам кажутся наивными споры «физиков» и «лириков», объединенных верой в гуманный прогресс, в созидание общества, где звериным нравам ГУЛАГа и Аушвица, не удастся восторжествовать «никогда больше». Достаточно вспомнить «теорию конвергенции» академика Сахарова, направленную на «аккумуляцию» плюсов социализма и капитализма и преодоление пороков двух систем. Прекраснодушные позднесоветские люди в большинстве своем верили, что мир благ и не были готовы расталкивать конкурентов в борьбе за место под солнцем. В новых социал-дарвинистских условиях их жизненный опыт и социальный капитал обнулился. Уход в алкоголь долголетию не способствовал. Как точно выразился один из коллег, большинство покинувших наш дивный новый мир в те годы умерли от огорчения.

 

Другая гипотеза связана с традициями воспитания, заложенными в ГУЛАГе и сохранившимися до конца СССР. Советский человек постоянно получал от государства сигналы о том, что инициатива наказуема. Люди, проявлявшие независимость, первыми становились жертвами террора. Несколько поколений усвоили эти уроки и привыкли возлагать все надежды на государство. Можно полагать, что травма 90-х в значительной мере порождена семью предшествующими десятилетиями нашей истории. Но нельзя обвинять наших сограждан в том, что в условиях, когда одни предприятия закрылись, а на других месяцами не платили зарплату, большинство отличников советской воспитательной системы не смогли проявить инициативу, которую до 1991 им строго запрещалось проявлять.

 

Как так вышло, что интеллигенты, ринувшиеся строить демократию под руководством члена ЦК КПСС, вдруг позабыли один из главных паролей своей корпорации: «Мы в ответе за тех, кого приручили»? Одному из наиболее ненавистных в народе проходимцев во власть приписывают слова: «Что вы волнуетесь за этих людей? Ну, вымрет тридцать миллионов. Они не вписались в рынок». На допросе с пристрастием в телевизионном эфире обвиняемый отрицал, что говорил что-либо подобное[xvi] Вполне возможно, что эта циничная фраза была выдумана недоброжелателями, чтобы сделать биографию нашему рыжему. Тем не менее, у многих из тех, кто боролся за выживание в годы рыночных реформ, складывалось впечатление, что власть в своих действиях руководствуется именно этим постулатом. Они так привыкли верить в высший разум государства, что не допускали мысли о возможности осуществления чего-либо несанкционированного руководителями страны. Череда бедствий в условиях мирного времени воспринималась как доказательство того, что власть в стране захвачена Врагом рода человеческого.

 

Если вы станете объяснять людям, подвергнутым постперестроечной «шокотерапии», что их представления о «демократической» власти были ложными, то докажете, что у вас нет сердца. А если начнете им рассказывать, что лично перед вами в то время открылись блестящие перспективы, то продемонстрируете недостаток ума. Одна из гримас истории состоит в том, что трагические для большинства годы становятся временем ускоренной вертикальной мобильности для отдельных лиц и определенных социальных групп. Вспомним, как в результате Большого террора, молодые инженеры в одночасье становились директорами заводов. Для них сталинская эпоха была пиком самореализации. Но можем ли мы смотреть на нее глазами тех счастливчиков?

 

Гуманитарная интеллигенция - это одна из немногих групп, которая в 90-е получила «бонусы», прежде всего свободу слова и свободу передвижения по миру. Для нас открылись невиданные в советское время возможности читать, что хочешь и писать, что думаешь. Ряду коллег посчастливилось участвовать в конференциях, преподавать либо учиться в лучших западных университетах. Они на практике выяснили, что можно увидеть Париж и не умереть. Некоторые смогли сделать успешную карьеру в СМИ, где на короткий период возникла потребность не в «партийной журналистике», а в журналистском таланте. Наиболее удачливые даже осуществили «хождение во власть». Понимая все это, не стоит забывать, что «внеклассовая, внесословная интеллигенция» это  - «орган сознания общественного организма». Поэтому мы в силу своей групповой специфики, не должны переносить тогдашнюю эйфорию мозга нации на состояние «ломки» всего организма. Иначе прав окажется Ленин, как-то написавший в сердцах, что мы не мозг, а полное дерьмо.

 

Так можем ли мы говорить о травме 90-х?

 

Авторов «Доклада» удивляет, что значительная группа участников соцопроса 2016 года оценила победу над путчистами ГКЧП в августе 1991, как «трагическое событие, имевшее гибельные последствия для страны и народа» (Доклад, с. 20). Коллеги не отрицают «хаос и трудности периода транзита» девяностых, но считают, что они «абсолютизируются» (Доклад, с. 19). Риторическая фигура «преувеличения трудностей» постоянно эксплуатируется сталинистами. Не так давно Путин заявил, что не надо «излишне демонизировать» Сталина [xvii]. Между «излишней демонизацией» и «абсолютизацией» не пролегает дистанция огромного размера. Исходя из концепции «преувеличения трудностей», авторы, на мой взгляд, тенденциозно утверждают, что негативная память о «периоде транзита» основана не столько на реальности, данной в ощущение современникам событий, сколько на «децибелах истерики в исторической политике» Кремля (Доклад, с. 19). Тот факт, что путинскому режиму выгодна «черная» мифологема «лихих девяностых», не означает, что груз народной памяти о своих тогдашних страданиях является ложной беременностью.

 

Указывая на кремлевскую стратагему «контраста» правлений Ельцина и Путина: «Было плохо – стало хорошо, был хаос – наступил порядок, был безответственный лидер – появился ответственный» (Доклад, с. 19), - авторы не замечают, что попадаются в ее ловушку, когда начинают отстаивать противоположность этих эпох в категориях «демократического и авторитарного развития России» (Доклад, с. 20). Подразумевая, что «хаос и трудности» девяностых являются честной ценой внедрения «демократической и либеральной традиции» (Доклад, с. 20), они вместе с единомышленниками, фактически подыгрывают путинской пропаганде. Для ее успеха, «пропагандонам» полезно иметь под рукой «отщепенцев», которые считают лихую годину страдания народного временем своего жизненного триумфа.

 

Авторы «Доклада» упоминают «опыт шестидесятничества», «подготовивший эпоху» ельцинских реформ (Доклад, с. 20). Надо добавить, что их собственное противопоставление Ельцина Путину тоже подготовлено базовой мифологемой «шестидесятничества» о палаче Сталине, уничтожившим ленинскую гвардию «комиссаров в пыльных шлемах». Сегодня мы не в состоянии понять, каким образом позднесоветским «либералам» удавалось сочетать ненависть к «кремлевскому горцу» с верой в доброго дедушку Ленина. С нашей точки зрения, Сталин - достойный преемник Ленина в деле истребления собственного народа. Косметические различия не могут скрыть единую природу двух вампиров.

 

Попробуем отказаться от обветшалой матрицы «шестидесятничества» о добром и злом следователях и взглянуть на режимы Ельцина и Путина из перспективы преемственности. Это сделать тем проще, что первый президент РФ публично объявил Путина своим преемником. При таком ракурсе легко заметить, что главные язвы нашего времени: коррупция, фальсификация выборов, военные авантюры - прочно укоренены в первом десятилетии истории новой России. Достаточно напомнить о «Семье», «Семибанкирщине», о сверхъестественной победе Ельцина на президентских выборах 1996, о развязывании войны в Чечне. В этом смысле Путин достойно продолжает дело своего предшественника. В интересах дела он из тактических соображений постепенно заменил ельцинские слова о демократии квасной патриотической риторикой. Сходный процесс корректировки вербального дизайна мы наблюдаем и у первого ленинского ученика. Для Ленина слово «патриотизм» было ругательством. Сталину же пришлось отказаться от космополитической мечты о «Всемирной революции» и выдвинуть патриотический лозунг «Построения социализма в одной стране».

 

Многие либеральные коллеги рассматривают такую постановку проблемы, как предательство ценностей свободы и капитуляцию перед авторитарным режимом. Это мне напоминает поклонников Ленина, которые прощают ему все злодеяния, за то, что «вождь трудящихся» в 1917 провозгласил лозунги социальной справедливости. Их не смущает, что под лозунгами справедливости в стране творилась величайшая несправедливость. Далеко не юные «ленинцы» убеждены, что если бы Ленин еще несколько лет остался у руля, то справедливость точно бы восторжествовала. К сожалению, ему на смену пришел Сталин и выкорчевал ленинскую идею справедливости вместе со «старыми большевиками». Ничего не напоминает? А если заменить Ленина и Сталина, на Ельцина и Путина, а справедливость - на свободу и демократию?

 

Может, следует проткнуть «информационный пузырь», взглянуть на недавнюю историю незамыленным взглядом и признать, что преступные дела Ельцина (кроме тотальной коррупции, бессовестных манипуляций в ходе выборов 1996 года, «антитеррористической операции» в Чечне, следует добавить неспособность мирным путем разрешить конфликт, пусть с «красно-коричневым», но всенародно избранным парламентом,) дискредитировали идею либеральной демократии в нашей стране? Старый революционер Кропоткин в 1920 написал Ленину, что террор, «всерьез и надолго» развязанный большевиками, дискредитирует заветную мечту человечества о социальной справедливости: «Такие меры, — представляющие возврат к худшим временам средневековых и религиозных войн, — недостойны людей, взявшихся созидать будущее общество на коммунистических началах; <…> на такие меры не может идти тот, кому дорого будущее коммунизма»[xviii]. Всем, кому дорого будущее свободы, стоит задуматься, какое из двух «посланий»: противопоставление «демократического» ельцинского режима «авторитарному» правлению его преемника либо коррупционное отождествление «лихих девяностых» со временем вставания с ревматических колен, - предоставляет шанс на реабилитацию в массовом сознании идей, опороченных в годы «реформ»? Переведу эту мысль на высокий штиль русской интеллигенции: Следует ли нам выбирать между двумя сортами грабителей народа или необходимо встать на его сторону против грабителей?

 

Поместить постсоветскую травму в один ряд с травмой ленинизма-сталинизма, означает сделать первый шаг к терапевтической проработке национальной памяти. Если избрать исследовательскую перспективу с учетом травмы девяностых, как это делают серьезные исследователи (я бы выделил замечательную книгу Сергея Ушакина «Патриотизм отчаяния»[xix]), то станет понятно, что так называемый «народный сталинизм» на самом деле сталинизмом не является. В «Докладе» упоминается, что большинство тех, кто в ходе опросов положительно оценивал Сталина, при Сталине жить не хотят (Доклад, с. 16). Какие-то непоследовательные сталинисты! Можно предположить, что эти люди вынуждены высказывать свою боль при помощи усатого субститут, из-за того, что не имеют одобренных культурой способов проговаривания личной травмы. Специалист по современному фольклору Александра Архипова подтверждает эту гипотезу на основе опросов и глубинных интервью: «Такой “низовой Сталин”, “Сталин-отец”, “Сталин без сталинизма” оказывается косвенной формой протеста. “Бескрайней несправедливости”, против которой выходят на митинги и пикеты, наши респонденты противопоставляют сталинский закон, “идеальный порядок”»[xx]. Излечить «кривое горе» наших сограждан можно путем кропотливой культурной работы, в которой у историков есть широкий фронт деятельности. Она должна опираться на богатый международный опыт проработки прошлого. Если нам удастся создать и внедрить эффективные процедуры терапии коллективной памяти, травмированной сперва построением социализма, а потом реставрацией капитализма, это и будет наш реальный шаг к свободе.

 

[i][i] Публикуем доклад вольного исторического общества «Какое прошлое нужно будущему России» // Комитет гражданских инициатив. 2017. 23 января. URL: https://komitetgi.ru/analytics/3076/.

[ii] Guldi Jo, Armitage David. The History Manifesto. Cambridge University Press, 2014. P. 13.

[iii] В недавно переведенной на русский книге содержатся ссылки на основные публикации по теме: Ассман А. Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима модерна. М.: Новое литературное обозрение, 2017. 272 с.

[iv] Jordan William. US receives most credit for defeat of Nazi Germany // YouGov. com. 2015. 3 May. URL: https://today.yougov.com/news/2015/05/03/us-receives-most-credit-defeat-nazi-germany/.

[v] Crawford К. Re-visiting Hiroshima: The Role of US and Japanese History Textbooks in the Construction of National Memory // Asia Pacific Education Review. 2003. Vol. 4. №. 1. P. 108-117.

[vi] Controversy over the Enola Gay Exhibition // Atomic Heritage Foundation. 2016. 17 October. URL: http://www.atomicheritage.org/history/controversy-over-enola-gay-exhibition.

[vii] Прасолов Д. Коммеморативные практики в современной Кабардино-Балкарии // Неприкосновенный запас. 2017. № 2 (112). С.  67 – 82. URL: http://www.nlobooks.ru/node/8680#sthash.hsT0rQOY.dpuf.

[viii] Нефляшева Н.А. Черкесское национальное движение в современной России: визуально-символический аспект // Метаморфоз vs Трансформация. Мультидисциплинарный подход к изучению истории адыгов в XIX–XXI вв. Материалы Международной научной конференции 6 декабря 2013 г., г. Ростов-на-Дону. – Ростов-на-Дону: СКНЦ ВШ ЮФУ, 2013. С. 118-19.

[ix] Тахнаева П.И. Об открытии историко-культурного мемориала «Ахульго»: заметки историка // Историческая экспертиза. 2017. № 1. С. 72-95. URL: http://istorex.ru/page/takhnaeva_pi_ob_otkritii_istoriko-kulturnogo_memoriala_akhulgo_zametki_istorika.

[x] См. обзор проповедника «регионализации»: Штепа В.В. Ruтопия. Екатеринбург, Ультра.Культура, 384 с.

[xi] Pinker S. The Better Angels of Our Nature: Why Violence Has Declined. NY: Viking, 2011. 832 p.

[xii] Memory in a Global Age. Discourses, Practices and Trajectories. Aleida Assmann,  Sebastian Conrad (editors). Palgrave Macmillan, 2010. 252 p.

[xiii] Albrow М. The Global Age: State and Society beyond Modernity. Cambridge: Polity, 1996. 246 p.

[xiv] Подсчеты сделаны на основе следующих источников: 1) Рождаемость, смертность и естественный прирост населения // Госкомстат России. URL: http://www.gks.ru/free_doc/new_site/population/demo/vita1_bd.htm. 2) Демографический ежегодник России // Госкомстат России. URL: http://www.gks.ru/wps/wcm/connect/rosstat_main/rosstat/ru/statistics/publications/catalog/doc_1137674209312.

[xv] Максудов С. Четвертая демографическая катастрофа // Свободная мысль. 2012. № 1/2. С. 24-39. URL: http://svom.info/media/files/2012/07/04/Svobodnaya_misl_1.pdf.

[xvi] Познер 8.12.2008 - Анатолий Чубайс. URL: https://www.youtube.com/watch?v=3MIE5ZnK7A0.

[xvii] Путин рассказал о своем отношении к Сталину // РИА Новости. 2017. 16 июня. URL: https://ria.ru/politics/20170616/1496623625.html.

[xviii] Кропоткин П. А. Избранные труды. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2010.

[xix] Ushakin S. The patriotism of despair: nation, war, and loss in Russia. Ithaca: Cornell University Press , 2009. 299 p.

[xx] Архипова А. Сталин без сталинизма // Inliberty. 2017. 29 июня. URL: http://www.inliberty.ru/blog/2616-Stalin-bez-stalinizma?fb_comment_id=1536352719770559_1536722393066925#f2b52bb99c5605c.

598