Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь

 

Аксенов В.Б. "Патриотизм-1914": от историографических противоречий к поиску психологической структуры

 

Оставшиеся позади две столетние годовщины – Великой войны и Великой революции (кажется, что эти определения были присвоены им в качестве юбилейных почетных званий), – ознаменовались выходом множества публикаций, однако говорить о каком-то значимом прорыве в исследовании этого смутного времени не приходится. Одним из дискуссионных вопросов остается вопрос о распространенности патриотических настроений летом 1914 г. Условно исследователей этой проблемы можно разделить на «патриотов» и «скептиков». Первые выстраивают простую линеарную схему динамики массовых настроений от верноподданнической эйфории лета 1914 г. до революционного протеста февраля 1917 г. Вторые обращают внимание на то, что патриотизм 1914 г. сильно преувеличен, а в его основе лежали слишком отличающиеся друг от друга концепции. Изучение данной темы представляется крайне важным в связи с тем, что позволяет понять природу российской революции 1917 г.: была ли она порождением исключительно Первой мировой войны (объективных обстоятельств военного времени или злонамеренной деятельности определенных групп и лиц) или же «патриотизм 1914» если и имел место, то лишь в качестве легкого налета на развивающихся формах революционно-политического протеста весны-лета 1914 г. Кроме того, следует окончательно отказаться от распространенного заблуждения (доставшегося современной историографии в наследство от консервативных деятелей прошлого), заключающегося в противопоставлении патриотизма и оппозиционности. В 1914 г. существовал так называемый «революционный патриотизм», да и революция февраля 1917 г. произошла под патриотическими лозунгами. Однако, забегая вперед, отметим, что подобрать оппозицию патриотизму в идейном пространстве 1914 г. не так-то просто, слишком много обнаруживается его взаимоисключающих оттенков.

В 1926 г. М.Г. Флеер сформулировал концепцию «отложенной революции», справедливо сопоставив масштаб рабочего протеста в январе 1905 и июле 1914 гг: «Как и в 1905 г., июльское 1914 года движение носило очень бурный характер, сопровождалось вооруженными столкновениями рабочих с полицией, баррикадами, и непосредственный переход забастовок к вооруженному восстанию был естественен и неизбежен. Движение достигло наивысшего напряжения, удар, занесенный над самодержавием, должен был привести к решительному концу. 19 июля 1914 года была объявлена всеобщая мобилизация, и удар этот был отсрочен, потому что та сила, которая должна была нанести его, не могла ни распылиться, ни исчезнуть»[1]. При этом автор считал, что после объявления войны большинство рабочих сохраняли антивоенный настрой (концепция «молчаливого протеста»). Ради выстраивания своей теории Флеер слегка подправил факты: «удар» был отсрочен не начавшейся 18 июля (Флеер здесь ошибся с датой) мобилизацией, и не объявлением 19 июля Германией войны России, а еще 12 июля, когда фабриканты отказались от локаута и большинство рабочих вернулись в свои цеха. Вероятность массовых расчетов, наподобие 20 марта 1914 г., когда за один день было уволено более 70 000 бастовавших рабочих, пугала представителей пролетариата[2].

Также советской историографии было свойственно преувеличивать политическую сознательность рабочих, осознание ими идей революционной борьбы с самодержавием. Вместе с тем Ю.И. Кирьянов еще в 1970 г. писал (за что был подвергнут разгромной критике), что российские рабочие плохо себе представляли социалистическое учение, а в 1990-е гг. он прямо обвинил советскую историографию в искусственной политизации рабочего протеста и «подтягивании» экономических забастовок до политических[3]. Однако Флеер прав в том, что было бы наивно считать, что двести тысяч рабочих, удерживавших баррикады в Выборгском районе Петрограда и оказывавших вооруженное сопротивление полиции и казакам, вне зависимости от степени их политической сознательности, в один миг могли превратиться в патриотов. Действительно, манифестации в Петербурге и других городах начались с появления 17 июля на улицах объявлений о мобилизации, но состав этих «патриотических» толп был весьма пестрым. Петербургский студент в письме так описывал «патриотическую» манифестацию 19 июля по поводу мобилизации: «Сегодня утром Миша отрывает меня от занятий и зовет на балкон посмотреть, какая надвигается со стороны Лавры большая толпа. Что же я увидел и услышал? Рабочие, запасные и провожающие их поют Марсельезу со словами “Царь вампир пьет народную кровь…”, которые, ты знаешь, для царя нелестны. Не особенно приятны для него Варшавянка и похоронный марш, которые они пели. При пении похоронного марша офицеры и городовые снимали фуражки. Естественно, я выбежал на улицу и присоединился к густой толпе»[4]. Стоит заметить, что Похоронный марш («Вы жертвою пали»), как и другие революционные песни были запрещены к исполнению. 3 июля 1914 г. во дворе Путиловского завода только за пение было арестовано 65 человек[5]. Но 19 июля 1914 г. революционные песни свободно разносились по Невскому проспекту: полиция не решалась препятствовать традиционному ритуалу проводов на войну, тем более что власть нанесла удар по другой традиции, закрыв питейные заведения и спровоцировав беспорядки призывников.

Некоторые современные историки не рассматривают волну пьяных погромов в качестве свидетельства оппозиционных настроений новобранцев ввиду того, что они не несли в своей массе пораженческих и антивоенных настроений[6]. Американский исследователь Д. Санборн, напротив, указывает, что пьяные бунты новобранцев выходили за рамки простого поиска алкоголя, а помимо прочего означали антивоенный протест[7]. Вероятно, Санборн ближе к истине, т.к. пьяные погромы призывников сопровождались агрессивными действиями в отношении чинов полиции, кроме того, к ним нередко присоединялись крестьяне, рабочие. Н.А. Забуга обращает внимание, что во время беспорядков, начавшихся 20 июля 1914 г. в г. Лысьва Пермской губернии, рабочие вместе с новобранцами поджигали здания и убивали полицейских. В отношении «врагов» отмечалась особенная жестокость: в раны искалеченных вставляли папиросы[8]. Власти понимали истинную подоплеку беспорядков, поэтому в некоторых городах приказом удаляли полицию с улиц на период мобилизации, чтобы не провоцировать население. Житель Екатеринослава писал в Москву 5 августа: «Начну с настроения русских доблестных войск или, вернее, мобилизованных рабочих и крестьян. Об энтузиазме речи быть, конечно, не может, даже прыткие корреспонденты и сотрудники “Русского слова” черпают свой энтузиазм скорее в редакционных комнатах, чем от общения с воспылавшей патриотическим гневом толпой. Какой уж там энтузиазм. За все время мобилизации, шатаясь по городу, могу сказать, что не видел не только энтузиазма, но даже не встречал просто веселой физиономии… Полная апатия по отношению к личности и намерениям внешнего врага и очень осмысленное и яро враждебное отношение к внутреннему врагу – в первую очередь к полиции. Полицию всюду встречали камнями и кошачьими концертами. Здесь полицейских сняли с многих постов, дабы не возбуждать запасных»[9]. Совершались и явно политические акты: во время разгрома правительственных зданий осквернялись портреты императора. Следует иметь в виду, что в массовом аффективном действии бессмысленно искать рациональную составляющую (осознанные экономические, политические и прочие мотивы), т.к. в его основе лежат плохо контролируемые эмоции. В конце концов поводом к событиям 23 февраля 1917 г. оказались стихийные слухи о надвигающемся голоде, а не преобразовавшееся вдруг в действие желание свержения самодержавия[10]. Впрочем, состоявшиеся на основе патриотической идеи манифестации также демонстрировали свою не сознательную, а архаично-бунтарскую природу: патриотическое шествие 22 июля в Петербурге вылилось в массовый погром иностранных магазинов (впоследствии во время немецких погромов нередко доставалось датским, английским и французским фирмам) и немецкого посольства, в котором был убит принятый за шпиона переводчик. Для успокоения «патриотов» властям пришлось поливать их из пожарных шлангов[11]. В этом отношении любая революция в первую очередь, пользуясь терминологией М. Вебера, пример аффективного социального действия, и лишь потом целерационального.

Сложность выявления степени патриотичности масс летом 1914 г. связана не только с присутствием вышеназванных примеров протестных настроений, но и с трудностью определения самого понятия. В широком смысле под патриотизмом понимается любовь к Отечеству. В.П. Булдаков предпочитает начинать разговор о патриотизме 1914 г. (который он помещает в кавычки) не с социально-групповых или идеологических отличий, а с индивидуально-психологических, обращая внимание, что в одном человеке может умещаться несколько уровней патриотизма: так называемого «природного» (связь с окружающей средой, характерная для любого индивида) и противоестественного, возникающего при определенных внешних факторах[12]. Тем не менее, изучая «патриотизм-1914», не следует навязывать людям прошлого собственные представления о данном феномене, необходимо изучить саму психологическую структуру патриотического сознания эпохи. В этом смысле нужно отметить, что в условиях распространенного патернализма понятия Царь и Отечество в сознании определенной части российских подданных сливались, в результате чего патриотизм становился синонимом личной преданности Николаю II. При этом в кругах русских монархистов к личности царя было достаточно скептическое отношение: например, Б.В. Никольский на страницах своего дневника называл Николая не иначе, как «полковник», а то и вовсе ругал «неврастеником с глухо-немою душой»[13]. При этом считал себя монархистом и патриотом.

С.В. Тютюкин настаивает на том, что к началу войны в значительной части российского общества понятия «власть» и «отечество» были уже отделены друг от друга[14]. Можно согласиться, что в массовом сознании это происходило в процессе усилившейся вследствие Первой мировой войны десакрализации царской власти, что убедительно показал Б.И. Колоницкий[15]. С.В. Леонов рассматривает патриотические настроения 1914 г. в условиях, когда «традиционный патриотизм» переживал кризис, а новый «гражданский патриотизм» только формировался[16]. При этом он хоть и считает имеющиеся в источниках (прежде всего материалах перлюстрации) свидетельства в пользу отсутствия в российском обществе патриотизма авторскими преувеличениями, но отмечает, во-первых, вслед за Тютюкиным прагматический характер крестьянского патриотизма («Ежели немец прет, то как же не защищаться?»), а, во-вторых, его изначальную обреченность на затухание вследствие разрушения лежащих в его основе традиционных ценностей (монархизма, православности и проч.)[17].

«Скептическая» историографическая традиция также опирается на воспоминания современников, отмечавших неразвитость национального самосознания российского крестьянства, что автоматически вычеркивало его из рядов патриотов. П.Н. Милюков обращал внимание на то, что патриотизм крестьян ограничивался рамками губернии: «В войне 1914 г. “вековая тишина” получила распространенную формулу в выражении: “Мы – калуцкие”, то есть до Калуги Вильгельм не дойдет»[18]. Заявление Милюкова подтверждалось наблюдениями и русских боевых офицеров. А.И. Деникин приводил характерную позицию крестьян: «Мы Тамбовские, до нас немец не дойдет...». О том же самом писал и А.А. Брусилов: «Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что такое Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим отечеством. Откуда же было тут взяться патриотизму, сознательной любви к великой родине»[19]. В годы Первой мировой войны появился даже анекдот, по мотивам которого была нарисована карикатура, о том, как после чтения газетной статьи, рассказывавшей о странах-участницах мирового конфликта, одна крестьянка спросила: «ну, а пскопские-то за нас?»[20]

Представители так называемого «патриотического» фланга историографии, например О.С. Поршнева, Е.С. Сенявская, не подвергая сомнению истинность высказываний Брусилова, Деникина и Милюкова, предпочитают снимать противоречие за счет обтекаемых формулировок о гетерогенности патриотического сознания. В.П. Булдаков за это критикует авторов, пытающихся «спрятаться от реальных сложностей истории за “глубокомысленным” наукообразием»[21]. При этом в публикациях Поршневой наблюдается некая эволюция в сторону преувеличения степени патриотизма. Если в 2004 г. она писала, что «в звуках патриотического энтузиазма первого месяца войны голоса крестьянства слышно почти не было», то в 2010 г. уже утверждала, что вступление России в войну «вызвало мощный подъем патриотических настроений, охвативший все общественные слои (выделено мной. – В.А.) и регионы страны»[22].

Е.С. Сенявская также полагает, что в самом начале войны российскому правительству «удалось обеспечить общий патриотический подъем», который затем иссяк по причине ошибок пропаганды[23]. Вслед за А.А. Брусиловым Сенявская пишет о малограмотности и политической неподкованности крестьян как главной причине отсутствия патриотизма[24]. Автор справедливо обращает внимание на то, что абстрактность и высокопарность официальной пропагандистской риторики не находили сочувствия в сердцах простых людей, однако при этом упускает из виду, что в низах война изначально вызывала скептическое отношение. Вместе с тем вряд ли стоит переоценивать значение пропаганды в поддержании патриотических настроений. Имея эмоциональную природу, они рано или поздно иссякают под воздействием отягчающих психологических факторов военного времени. Тем не менее обильная пропаганда прошлого влияла не только на определенные круги современников Первой мировой, но и на современных историков, попадающих под «обаяние» документа. При этом исследования средств психологического воздействия является важной и перспективной темой. Авторы отмечают, что война привела к росту интереса крестьян к политическим вопросам и привела к увеличению числа подписчиков газет, что повысило политическую грамотность народа и привела к осознанию необходимости защитить страну от врага[25]. Однако, учитывая роль печати в распространении патриотизма, данные настроения можно считать «привнесенными» в массовое сознание части российских крестьян, у которых отношение к войне формировалось под воздействием разных факторов: особенностей проводившейся властями мобилизации, вспомоществования семей солдат, призванных на войну, реквизиций скота и лошадей. Пришедшийся на разгар сельхоз работ призыв был как минимум с раздражением встречен сельскими жителями. Также нельзя не учитывать ментальные особенности крестьян, на отношение к войне которых оказывали влияние религиозно-мистические представления.

Изучение психологии людей прошлого требует расширения источниковой базы, использования массовых документов, разработки соответствующей методологии. Однако привлечение новых документов нередко совпадает с недостаточно критическим к ним отношением. Н.М. Александров, исследовавший настроения населения Костромской губернии, обратился к анкетам Костромского научного общества по изучению края, с помощью которых составители пытались «подметить то русло, по которому в связи с войной начинает течь жизнь народа». Историк в итоге пришел к выводу, что «в общественном сознании российской деревни в этот период отсутствовали элементы, указывающие на ее нелояльность власти»[26]. Однако, во-первых, этот вывод противоречит массовым источникам, как, например, протоколам, составленным по обвинению крестьян в оскорблении императора, демонстрирующим присутствие даже коллаборационистских настроений в народной среде, материалам перлюстрации, а, во-вторых, автор сам признается, что ответы дали лишь 8% респондентов. Очевидно, что нелояльно настроенные крестьяне опасались принимать участие в анкетировании, не говоря уже об основной массе неграмотного народа. В первую очередь именно грамотные участники анкетирования, бывшие объектом газетной пропаганды, зафиксировали свое отношение к войне и власти. В некоторых случаях и вовсе печатная пропаганда выдается за подлинные настроения. Так, Д.Г. Гужва патриотическо-пропагандистские публикации центральной прессы считает следствием роста патриотических настроений в обществе, не проводя при этом различий между публикациями известных общественных деятелей, политиков и настроениями рядовых подданных[27].

При использовании «социологических источников» важно учитывать психологию респондентов. В 1915 г. Ф. Сологуб, сохранявший оптимизм насчёт роста народного энтузиазма и перспектив войны, тем не менее опубликовал статью, в которой весьма точно подметил психологию мужика, не позволяющую верить всевозможным опросам и анкетам: «Русский мужик, воюющий ныне, сохранил ещё в значительной степени привычку быть недоверчивым и осторожным в разговорах с барами. Говорит то, что может понравиться барину, и думает своё, - Бог его знает, что он думает. - Ну, что, побьём немца? - Как есть, побьём! - Ну, что, не справиться нам с немцем? - Он, немец-то, хитёр, с ним не так-то просто! Бодрый спрашивает выздоравливающего: - Рвёшься в бой? - Да уж только бы добраться до немчуры, мы ему покажем! Того же солдата спросит другой иным тоном: - Не хочется опять в бой? - Да уж мы своё перевоевали. Известно, кто раз в бою побывал, тому боязно. И каждый спрашивающий из расспросов выносит своё же. И всё загадочен лик народный. Кому же верить?»[28]

Другим историческим источником, способным при некритическом подходе ввести исследователя в заблуждение, являются донесения чинов жандармского управления. Так, В.В. Крайкин использует рапорты жандармских чинов о прошедших в Орловской губернии патриотических манифестациях 17 – 21 июля и делает вывод о том, что большая часть населения восприняла начало войны с энтузиазмом[29]. При этом автор отмечает, что в последующие недели и месяцы подобных манифестаций не повторялось. В этой связи было бы уместно задуматься об организованности патриотических мероприятий членами правых партий, тем более что упоминаются косвенные признаки – хорошая обеспеченность манифестантов средствами визуального воздействия (царские портреты, хоругви); обращает на себя внимание деятельность представителей церкви, организовывавших молебны перед началом или по окончании подобных патриотических актов. Однако Крайкин игнорирует подобные вопросы. Вместе с тем об организованном характере патриотических манифестаций писали многие современники. Правда, и здесь не обходилось без крайностей: А.Г. Шляпников считал, что их организовывали правые партии при поддержке полиции, а основная масса манифестантов состояла из дворников, а И.А. Меницкий дополнял, что еще «из шпиков, проституток и воров»[30].

Изучая настроения низших слоев общества, в первую очередь крестьян, необходимо обратить внимание на любопытный источниковедческий парадокс: если одни массовые источники позволяют говорить о процессах десакрализации монархии и даже фиксируют коллаборационистские настроения, то материалы перлюстрации солдатским писем (тех же крестьян) по военному ведомству рисуют в первые месяцы войны патриотическую атмосферу. А.Б. Асташов обращает внимание, что цензурные отчеты о настроениях в русской армии опровергают тезис советской историографии о том, что новобранцы, якобы, изначально не хотели воевать[31]. Впрочем, автор отмечает, что военные цензоры даже в январе 1917 г. описывали настроение солдат как бодрое, и ставит под сомнение репрезентативность этого источника[32]. Тем не менее в солдатских письмах не содержится критики верховной власти, которая присутствует в материалах перлюстрации по гражданскому ведомству, отражается в заведенных на крестьян уголовных делах за оскорбление членов императорской фамилии. При этом солдаты, возвращавшиеся в свои деревни в отпуска, часто принимались ругать власть и правительство, чего не позволяли себе в окопах. Вероятно, для объяснения этой особенности необходимо иметь в виду два фактора: во-первых, солдатские письма чаще всего для отправки по почте подавались офицерам в незапечатанном виде, было хорошо известно, что их выборочно будет просматривать военный цензор; во-вторых, оказавшийся на фронте вчерашний крестьянин приобретал новую психологию комбатанта, которая предполагала адаптацию к чрезвычайным условиям военной повседневности. Для выживания в этих условиях необходимо было стать частью армейского коллектива, переняв соответствующую коллективную психологию, основанную на позитивных категориях. Солдаты обращали внимание на то, что заранее можно было предсказать, кто будет убит: потерявшие веру, отчаявшиеся солдаты на фронте не выживали. При этом Асташов обращает внимание на пессимистический, или страдательный патриотизм солдат: «Несмотря на то, что в солдатских письмах присутствуют патриотические высказывания, однако большинство таких высказываний окрашено страдательной интонацией, ставящей под сомнение личную осознанность мотивов этой борьбы»[33]. Также исследователь усматривает разные оттенки крестьянского фатализма, в том числе «жизнерадостного», выражающегося в готовности к самопожертвованию, в осознании коллективных обязательств[34].

Представитель «скептической» историографии Д. Санборн не считает возможным вести речь о «всеобщем патриотическом подъеме» и, в частности, критикует Е.С. Сенявскую и Хубертуса Яна за то, что они используют слишком узкую источниковую базу и не включают события, как например, пьяные беспорядки, в более широкий контекст. Санборн пытается структурировать отношение российского общества к войне и выделяет три типа реакций: 1) частные реакции на угрозу войны и трудности, которые она влекла за собой; 2) гласная общественная поддержка; 3) активное общественное неприятие[35]. При этом сам автор явно переоценивает степень сознательности крестьянства в неприятии войны, оспаривая распространенный тезис о том, что сельским жителям не хватало национального самосознания.

Исследователи при разговоре о патриотизме анализ массового сознания часто подменяют описанием так называемой патриотической деятельности – мобилизации, благотворительности. О.С. Поршнева идеализирует общественное сознание лета 1914 г., приписывая современникам характерные патриотические стереотипы: «Религиозный подъем, жертвенность, преодоление эгоизма во имя общих интересов были одними из проявлений духовной атмосферы начала войны… В полной мере эти настроения проявлялись и в России, имея такие поведенческие измерения как участие в мобилизации, добровольческом, благотворительном движении»[36]. Однако благотворительность не является безусловным доказательством патриотических настроений. В ряде случаев авторы считают самодостаточным факт участия в помощи фронту, игнорируя выяснение мотивов. Известно, что некоторые частные фирмы, особенно принадлежавшие российским подданным с немецкими фамилиями, вынуждены были «откупаться» от властей активными пожертвованиями. Например, в условиях усиливавшейся критики кинопредприятий, обвинявшихся в разлагающем влиянии на население (некоторые губернаторы и архиереи призывали к запрету кинематографа), ряд электротеатров был вынужден устраивать в своих помещениях благотворительные вечера, жертвовать часть своих доходов соответствующим организациям под угрозой закрытия. А. Ковалова прямо указала, что владельцев кинотеатров в годы Первой мировой войны власти заставляли жертвовать деньги[37]. Т.Г. Леонтьева, не отрицая общественного патриотического подъема, обратила внимание на корыстные интересы ряда патриотов-энтузиастов, например на то, как санитары расхищали продукты, предназначавшиеся раненым, а также спирт, резко поднявшийся в цене после введения «сухого закона»[38]. Успехи мобилизации были подпорчены усилившимся с началом мировой войны дезертирством из армии, что убедительно показал А.Б. Асташов[39]. В.П. Булдаков отметил, что добровольческое движение частично объяснялось желанием вольноопределяющихся самостоятельно выбирать род войск[40]. К сожалению, подобная «оборотная сторона» российского патриотизма в целом не получила должного освещения в исследованиях и пока еще уступает «патриотической историографии».

Способом сглаживания противоречий в оценках общественного сознания является его разделение по классовому принципу. Так, С.В. Тютюкин обозначил социально-групповые различия в отношении к войне: «Угрюмое молчание народа красноречиво контрастировало с патриотической эйфорией, охватившей господствующие классы, часть интеллигенции, студенчества, городского мещанства, казачества. Основная же масса крестьян и рабочих восприняла войну как страшное стихийное бедствие»[41]. Большинство современных авторов, в том числе западные исследователи, соглашаются с данной формулой. Л. Хаймсон считает, что патриотизм был характерен в первую очередь для цензового общества, а рабочие если и попадали под его воздействие, то в результате наступившей психологической растерянности и дезориентации[42]. Даже те историки, кто считает возможным говорить о патриотизме, как характерной составляющей массовых настроений лета 1914 г., признают отличия психологии различных социальных групп.

В широком смысле дискуссия о патриотизме лета 1914 г. сводится к вопросу об отношении к войне. Но с этой точки зрения необходимо описать весь спектр эмоций, царивших в российском обществе и отдельных его группах. Кроме того, настроения 1914 г. необходимо исследовать в более широком контексте дискурса о войне предшествующего периода. С.В. Тютюкин, считая, что война вызвала бурный подъем патриотизма, задается вопросом, почему патриотизм не смог «сцементировать российское общество»[43]. Историк обращает внимание на важный момент: накануне войны представители либеральных и консервативных кругов опасались, что война может вызвать в России революцию. Тем самым в настроениях 1914 г. заранее было отведено место страху. Но страх 1914 г. был связан не только с опасениями перед революцией или иными глобальными катаклизмами: обывателей мучила тревога за свое ближайшее будущее и судьбу своих близких, в первую очередь тех, кому предстояло идти на войну. Британский историк Н. Фергюсон обращает внимание на религиозный пласт патриотических настроений и в качестве их характеристики называет эсхатологический страх и тревогу[44]. В.П. Булдаков соглашается с данной позицией, отмечая, что часто людьми во время массовых акций руководил «не столько патриотический энтузиазм, сколько потребность заглушить испуг»[45]. При этом исследователь дополняет тему эсхатологических настроений, когда пишет о присутствии в определенных кругах интеллигенции ощущения «оптимистического апокалипсиса», связанного с надеждами на то, что война приведет эпоху Просвещения к своему логическому итогу – наступлению века Разума, Прогресса, Счастья[46].

Другой распространенной эмоцией лета 1914 г. следует признать любопытство (интерес). Именно оно гнало на улицу часть подданных во время проходивших манифестаций. Не случайно современники отмечали большое количество детей и подростков на улицах городов в дни демонстраций. Д. Санборн, пытаясь понять психологические мотивы участия людей в массовых патриотических акциях, приходит к выводу, что жители небольших провинциальных городов просто не могли проигнорировать организованные шествия, которые стали частью новой городской повседневности, приметой нового времени, пришедшей на смену рутинным заботам прошлого: «Трудно представить, как многие жители… могли остаться дома и заниматься стиркой белья в самый волнующий день года, независимо от того, что думали о войне»[47]. Студент Московского университета Д. Фурманов так отозвался о прошедшей 17 июля 1914 г. патриотической манифестации в Москве по поводу объявленной мобилизации: «Был я в этой грандиозной манифестации… Скверное у меня осталось впечатление. Подъем духа у некоторых, может, и очень большой, чувство, может, искреннее, глубокое и неудержимое – но в большинстве что-то тут фальшивое, деланное. Видно, что многие идут из любви к шуму и толкотне»[48]. Со студентом был согласен и генерал: «Патриотические манифестации и взрывы энтузиазма являлись, по-видимому, лишь дешевым фасадом, за которым скрывалась невзрачная действительность»[49]. «Шум и толкотня» приходили на смену довоенной тишине, царившей в тех городах, которые не были охвачены рабочим движением. При этом нельзя утверждать, что такие же стремления отсутствовали у пролетариев больших промышленных центров, так как объявление войны, безусловно, взволновало всех подданных. М. Стейнберг, рассмотрев доминировавшие социальные эмоции в российском обществе начала ХХ в., пришел к выводу о господстве накануне Первой мировой войны меланхолии, которая была мрачнее меланхолии в России XIX в. и мрачнее современных ей западноевропейских настроений[50]. О затянувшемся после Первой революции психологическом кризисе упоминает С.В. Леонов[51]. С этой стороны настроения лета 1914 г. можно рассмотреть в русле перехода от затянувшейся меланхолии к возбуждению, гипертимии: определенные круги общества (в первую очередь горожане, т.к. именно город был рассадником меланхолии) проснулись от спячки и воодушевились открывавшимися перспективами.

Тем самым в патриотических настроениях лета 1914 г. обнаруживается эмоциональная основа, состоящая из негативных и позитивных эмоций. Вероятно, первоначальными можно считать интерес и страх, причем первый приводил к восторгу (воодушевлению, эйфории), а второй к ненависти (проявлявшейся в германофобии). Эта дуалистическо-амбивалентная природа патриотизма определяла многообразие оттенков мышления и патриотических концептов. Не случайно один из современников назвал это время «днями великого гнева, торжественного настроения»[52] ­– сочетание противоположностей затрудняло выработку единого патриотического концепта.

Многие современники если до конца и не осознавали, то чувствовали, что в условиях всеобщего «гнева и торжества» эмоции захлестывали обывателей, подменяя рациональное мышление восторженно-чувственным восприятием действительности. А затянувшиеся или чересчур сильные эмоции в конце концов достигают, согласно психологической теории, так называемого «токсического уровня», который сужает восприятие до тоннельного, ведет к потере ориентировки и способности к тестированию реальности, подмене реальности на представления и фантазии о ней. Следствием становится стресс, развивающийся до состояния невроза или психоза. Нужно заметить, что психиатрическая терминология не случайно использовалась современниками при описании общей атмосферы кануна и первых месяцев войны. «Обрушившаяся на Европу война замечательна тем, что в самом характере ее начальных действий чувствовались элементы политической неврастении или даже психопатии», - писал в августе 1914 г. Б. Эйхенбаум[53]. Токсический уровень патриотизма оборачивался психическими отклонениями. Начало Первой мировой войны ознаменовалось увеличением числа сумасшедших как в городских больницах в тылу, так и на фронте[54]. Одной из форм массового психоза стала шпиономания, выливавшаяся у отдельных подданных в слуховые и зрительные галлюцинации. Даже сотрудники Департамента полиции обращали внимание на то, что в среде ярых патриотов было особенно много сумасшедших[55]. В этой связи уместно говорить о психопатологической форме патриотизма. «Этот современный взрыв патриотических чувств я не могу назвать иначе, как психозом всеобщим, массовым», - писал обыватель из Иркутска в Одессу в августе 1914 г.[56] Заметно меняется лексика и здоровых людей, в письменной речи которых появляются абсурдные, эмоционально-окрашенные метафоры, гиперболы. Один из современников без тени иронии писал в сентябре 1914 г.: «Деревня и город неузнаваемы… Бабы, дети, скотина повеселели, ожили, оделись и стали по-человечески говорить»[57].

Помимо разной эмоционально-психической природы патриотических настроений исследователи отмечают идейные различия патриотизма. Философы, публицисты безуспешно пытались превратить патриотизм в идеологию, но он каждый раз оказывался лишь функцией того или иного идеологического подхода. Еще В.С. Дякин, анализируя патриотические настроения российской буржуазии, указал на идеологические различия в интерпретациях патриотизма[58]. 2 августа 1914 г. кн. Е.Н. Трубецкой в статье «Патриотизм против национализма» противопоставил эти понятия, приписав второе врагу. Он подчеркивал, что патриотическое единение России происходит не на национальной, а на «сверхнародной» основе[59]. Однако не у всех современников эта концепция встречала понимание. П.Б. Струве писал в декабре 1914 г: «Великая Россия есть государственная формула России как национального Государства-Империи. Россия есть государство национальное. Она создана развитием в единую нацию русских племен, сливших с собой, претворивших в себя множество иноплеменных элементов…  Война 1914 г. призвана довести до конца внешнее расширение Российской Империи, осуществив ее имперские задачи и ее славянское призвание»[60]. При этом Трубецкой предупреждал об опасности территориальных претензий России: «Обладая огромной территорией, Россия не заинтересована в ее увеличении: политика захватов может привлечь нам не пользу, а только вред: нам нужно сохранить, а не умножить наши владения»[61].

Вместе с тем историками разрабатывались и обосновывались геополитические стратегии. А.А. Кизеветтер, П.Н. Милюков доказывали историческую неизбежность столкновения России с Германией и Турцией. Н.И. Кареев, наоборот, рассматривал историю международных отношений как динамическую систему, в которой появление новых элементов, интересов, перестраивает ранее сложившиеся блоки и союзы[62]. На близкие позиции встал Р.Ю. Виппер, которого начавшаяся война заставила пересмотреть теорию прогресса и склониться к циклическому характеру истории[63]. При этом, как отмечают исследователи, в сознании значительной части либеральной интеллигенции, в том числе ученых, университетской профессуры, проступали «рецидивы имперского мышления», что особенно активно проповедовали лидеры кадетов, выступая за присоединение к России Галиции, Угорской Руси, всей Польши, Армении, не говоря уже о проливах[64]. Особенность «настроений 1914» заключалась в том, что заражала великодержавно-шовинистическим психозом представителей разных политических взглядов. Однако при этом оттенки шовинистического патриотизма были разные.

Председатель московского религиозно-философского общества памяти В. Соловьева Г. Рачинский переводил дискуссию из сферы материалистических концептов и прагматических вопросов о территориальных приобретениях в сферу философско-культурных построений, связывая их с теорией германского милитаризма как сущности германской культуры (что довел до абсурда В. Эрн в докладе «От Канта к Круппу»), считая, что начавшаяся война – «не война государств и их правительств, а война национальностей и культур»[65]. Начало войны актуализировало вопрос о судьбе культурно-нравственных ценностей европейской и христианской цивилизаций. Некоторые представители духовенства доказывали, что русского нужно любить сильнее, чем немца, и убийство врага, а также казнь солдата-дезертира не противоречат христианским заповедям[66].

В этой связи некоторые современники воспринимали войну в первую очередь как проверку духа, нравственного стержня народов. «Война есть великое нравственное испытание, в котором неисчислимо значение нравственного достоинства поставленной цели», – писал барон Б.Э. Нольде[67]. Н.А. Бердяев умудрялся великодержавно-шовинистические построения из международно-политической сферы перевести в сферу духовной жизни, предрекая начало в будущем культурной экспансии России: «Русское государство давно уже признано великой державой. Но духовная культура России… не занимает еще великодержавного положения… После великой войны творческий дух России займет, наконец, великодержавное положение в духовном мировом концерте»[68]. При этом Бердяев критиковал за излишний мистицизм патриотические взгляды В.В. Розанова, также считавшего, что война укрепляет народный дух, «сжигает в нем нечистые частицы»[69].

Российская интеллигенция, увлеченная размышлениями о судьбах России и цивилизации, вместе с тем не забывала и о насущно-прагматических вопросах. Некоторые деятели акцентировали внимание на том, что патриотизм должно понимать как консолидацию общества и государства на платформе развития общественных органов самоуправления, системы образования, заботы о наиболее уязвимых категориях граждан, в частности о детях, еще более, тем самым, расширяя и размывая содержание понятия[70].

Вместе с тем в консервативной печати в годы войны резко возросла антилиберальная и антибуржуазная риторика. Согласно проведенному М.В. Лыкосовым контент-анализу правой периодики, уже в июле 1914 г. появляются публикации (5%), в которых главным внутренним врагом называется буржуазия. Впоследствии этот процент растет: в июле-августе 1915 г. – 18%, а с сентября 1915 по февраль 1917 – 35,6%[71]. Часть националистической общественности летом 1914 г. была готова принять некоторые реформы, но при условии, что они пойдут сверху, а не снизу, при этом опасаясь возможной «эмансипации еврейства»[72]. Юдофобия, как и германофобия, была составным психическим элементом патриотизма консервативных кругов общественности, оценивавшей оппозиционность как следствие то еврейской, то немецкой пропаганды.

Особенное впечатление война произвела на студенчество – как вследствие возрастных психологических особенностей, так и по причине высокой политической грамотности в сравнении с маргинальными слоями общества. Некий московский студент Владимир был воодушевлен тем, что война, по его мнению, должна привести к государственному перевороту и свержению самодержавного строя: «Настает великое время и великое дело, перед которым вся грандиозная война померкнет. Подготовляется государственный переворот, готовый все переменить и наладить по-новому… Последний день войны будет первым днем русской революции. В интересное время мы живем и будем жить. На днях открываем свой “студенческий лазарет”»[73]. Примечательно здесь упоминание лазарета – революционные планы отнюдь не мешали молодым людям вносить свою лепту в дело благотворительности и, тем самым, косвенно поддерживать войну и политику власти в этом направлении. Некая Варя рассуждала в письме из Москвы о том, идти или нет в сестры милосердия при пацифистских настроениях: «Я ненавижу войну, но не думаю, как Леля, что идти в сестры на войну значит признавать ее»[74]. В данном случае мы сталкиваемся с очередным парадоксом патриотического сознания: антивоенные настроения при готовности послужить обществу (раненым воинам).

Другой петроградский студент в письме товарищу описывал прошедшую студенческую манифестацию и делал очень важные уточнения о природе студенческого патриотизма: «Говорилось много на тему “мы умрем”, но когда кто-нибудь произносил слово “государь”, – раздавались свистки и громкие голоса протеста. На тему “умрем” один студент произнес речь, в которой сказал, что “мы идем на войну, повинуясь силе, но будем умирать не за настоящую Россию, а за Россию будущую”»[75]. Даже террорист Б.В. Савинков проникался патриотическими идеями и писал, что готов отдать свою жизнь за Россию, но для него в первую очередь война – это шанс «в борьбе обрести свободу свою»: тем самым известный эсеровский лозунг приобретал патриотическую окраску[76]. К возрастным психологическим особенностям, составившим основу патриотизма в среде молодежи, также можно отнести любопытство и жажду новых впечатлений: «Я решил записаться санитаром, не из человеколюбия, а из двойного интереса; во-первых – интереса к войне, во-вторых, чтобы лучше разузнать “дух” солдатский»[77].

Таким образом, мы видим, что историки, изучающие феномен патриотических настроений 1914 г., указывают на их неоднородную, гетерогенную структуру. Необходимо добавить, что гетерогенность массовых настроений подразумевала присутствие бинарных оппозиций (поддержка войны при поддержке или неприятии царской власти), строилась на совершено разных идейных основах. Однако политико-идеологический подход к исследованию патриотических настроений не позволит понять данный феномен в полной мере ввиду того, что в основе универсальных характеристик «патриотизма 1914» лежали не идеи, а чувства, эмоции, причем как позитивной (любовь), так и негативной (ненависть) направленности. Патриотизм 1914 г. не стал идеологией, он оказался химерой, обреченной на вымирание по причине внутренних противоречий, а также сложной социокультурной структуры российского общества, переживавшего духовный и психологический кризис.

Для выявления структуры патриотических настроений 1914 г. необходимо на базе вышеприведенного материала выделить несколько пластов, их формирующих. В основе будут лежать четыре парные эмоции (интерес-восторг; страх-ненависть), которые определяли положительную или отрицательную коннотацию того или иного концепта (как, например, отмечавшийся оптимистический или пессимистический патриотизм, оптимистическая или пессимистическая эсхатология, патриотизм, основанный на ненависти или любви и проч.). Помимо эмоций отношение человека к действительности (в нашем случае к войне, что является ядром патриотических настроений) определяется тем типом мышления, которое больше всего ему соответствует в определенный момент времени: религиозное патриотическое мышление, научно-теоретическое (политическое в данном случае) и обыденное. Следует заметить, что все три уровня присутствуют в сознании большинства людей, однако в силу культурных, образовательных, психологических отличий имеют разные степени выражения. Мышление задает определенный вектор развития идеи, которая оформляется в ту или иную форму, концепт. В рамках обыденного мышления, доминировавшего у людей, активно не вовлеченных в политику, формировались следующие патриотические формы: фаталистический патриотизм (он мог быть оптимистического или пессимистического характера), патерналистический (который часто путают с монархизмом), прагматический (имевший как альтруистические, так и эгоистические степени выражения), психопатологический (в случаях, когда основанный на страхе и ненависти патриотизм разрушал психику субъекта). В рамках политического мышления: революционный (война ради свержения в ее процессе самодержавия), либеральный (от общественно-демократического до великодержавно-шовинистического оттенка), националистический. В рамках религиозного мышления: православно-миссионерский патриотизм (концепция священной войны Святой Руси с германизмом), эсхатологический (пессимистической и оптимистической степени) (Рис. 1). Конечно, описанная палитра патриотических форм не содержит все возможные его оттенки. Можно предложить и другую классификацию патриотизма по отношению к объекту поклонения: верноподданнический, этатистский, имперский, общественный, народный, культурный и т.д. Тем не менее предложенная схема позволяет увидеть, что патриотические настроения 1914 г. не являлись целостным мировоззрением, на эмоциональном и идейном уровнях они распадались на широкий спектр взаимоисключающих элементов. По большому счету, патриотические настроения 1914 г. – это всего лишь дискурс о войне – совокупность высказываний по теме, объединенная общим отношением. Тем самым, учитывая крайнюю степень неопределенности «патриотического» дискурса, мы не можем положительно решить вопрос о наличии патриотизма как общей, целостной идеи или чувства летом 1914 г. в широких слоях общества. Общим было лишь эмоциональное возбуждение, всегда сопутствующее началу войн.

  

Рис. 1. Структура патриотического сознания в 1914 г.

 

 

 

 

[1] Флеер М.Г. Рабочее движение в России в годы империалистической войны. Л., 1926. С. 6.

[2] Более подробно о концепции «отложенной революции» см.: Аксенов В.Б. Рабочие выступления весны-лета 1914 г в контексте теории революционной ситуации // Вопросы истории. 2015. №7. С. 109 – 122.

[3] Кирьянов Ю.И. Российский пролетариат: облик, борьба, гегемония. М., 1970; Он же. Рабочие России и война: новые подходы к анализу проблемы // Первая мировая война. Пролог ХХ века. М., 1998. с. 432–433.

[4] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 23.

[5] ГА РФ Ф. 111. Оп. 5. Д. 506. Л. 2 – 4 об.

[6] Белова И.Б. Первая мировая война и российская провинция: 1914 – февраль 1917 гг. По материалам Калужской и Орловской губерний. Дисс… канд. ист. наук. Калуга, 2007. С. 231.

[7] Санборн Д. Беспорядки среди призывников в 1914 г. и вопрос о русской нации: новый взгляд на проблему // Россия и Первая мировая война (материалы международного научного коллоквиума). СПб., 1999. С. 208-209.

[8] Забуга Н. А. Протестные выступления рабочих Лысьвенского завода в 1914 г.// Исторические исследования в Сибири: проблемы и перспективы. Сборник материалов четвертой региональной молодежной научной конференции. Новосибирск, 2010. С.136.

[9] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 48.

[10] Более подробно о слухах кануна и первого этапа революции см: Аксенов В.Б. Революция и насилие в воображении современников: слухи и эмоции «медового месяца» 1917 г. // Российская история. 2017. №2. С. 17 – 32. Следует заметить, что в последнее время в историографии реанимируется вульгарный экономический детерминизм, отрицающий социально-психологическую составляющую революции. Одним из его адептов является С.А. Нефедов, к тому же утверждающий, что в январе-феврале 1917 г. в Петрограде якобы был голод, сопоставимый с голодом блокадного Ленинграда.

[11] Толстой И.И. Дневник. 1906-1916. СПб., 1997. С. 526.

[12] Булдаков В.П. Август 1914-го: природа «патриотических» настроений // Вестник Тверского государственного университета. Серия: История. 2014. №4. С. 18.

[13] Никольский Б.В. Дневник. 1896-1918. Т.2.: 1904-1918. СПб., 2015. С. 245.

[14] Тютюкин С.В. Первая мировая война и революционный процесс в России (Роль национально-патриотического фактора) // Первая мировая война. Пролог ХХ века. М., 1998. С. 240.

[15] См: Колоницкий Б.И. К изучению механизмов десакрализации монархии (слухи и «политическая порнография» в годы Первой мировой войны) // Историк и революция. СПб., 1999. С. 72-86; Он же. «Трагическая эротика»: Образы императорской семьи в годы Первой мировой войны. М., 2010.

[16] Леонов С.В. Эволюция массового сознания в России в Первую мировую войну // Россия в мировых войнах ХХ века. Материалы научной конференции. М.-Курск, 2002. С. 61 – 73.

[17] Там же. С. 67.

[18] Милюков П.Н. Как принята была война в России? // Воспоминания. М., 1991. С. 157-162.

[19] Брусилов А.А. Мои воспоминания. М., 2001. С.70.

[20] Новый Сатирикон. 1915. №47. 19 ноября. С. 8. Один из вариантов этого анекдота был воспроизведен в повести Л.В. Успенского «Скобарь»: «А что, сынок, англицане-то за нас?» — «За нас, бабушка!» — «Слава богу. А француз, сынок, и он за нас?» — «Тоже за нас, бабушка!» — «Вот хорошо! Ну, а цто я тебя спрошу: скопские-то за нас?» — «И скопские за нас, бабушка!» — «Ну, тогда дело будет!»

[21] Булдаков В.П. Август 1914-го: природа «патриотических» настроений // Вестник Тверского государственного университета. Серия: История. 2014. №4. С. 11.

[22] Поршнева О.С. Крестьяне, рабочие и солдаты России накануне и в годы Первой мировой войны. М., 2004. С. 88; Она же. «Настроение 1914 года» в России как феномен истории и историографии // Российская история. 2010. №2. С. 185.

[23] Сенявская Е.С. Психология войны в ХХ веке. М., 1999. С. 171 – 172.

[24] Сенявская Е.С. Противники России в войнах ХХ века. Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества. М., 2006. С. 66.

[25] Александров Н.М. Общественное сознание сельского населения в начальный период Первой мировой войны (по материалам Костромской губернии) // Россия в годы Первой мировой войны, 1914 – 1918 гг: Материалы Международной научной конференции. М., 2014. С. 142-144.

[26] Александров Н.М. Указ. Соч. С. 146.

[27] Гужва Д.Г. Военная печать как основное средство укрепления морального духа военнослужащих русской армии в годы Великой войны // Россия в годы Первой мировой войны… С. 574.

[28] Биржевые ведомости. Утренний выпуск. 1915. 22 июня.

[29] Крайкин В.В. Начальный период Первой мировой войны в сознании провинциальных жителей (на материале Орловской губернии) // Известия Российского государственного педагогического университета им. А.И. Герцена. 2009. №96. С. 52.

[30] Меницкий Ив. Революционное движение военных годов (1914 – 1917). Т.1. Первый год войны (Москва). М., 1925. с. 63.

[31] Асташов А.Б. Русский фронт в 1914 – начале 1917 гг: военный опыт и современность. М., 2014. С. 114.

[32] Там же. С. 124 – 125.

[33] Там же. С. 134.

[34] Там же. С. 128.

[35] Санборн Д. Указ. Соч. С. 206.

[36] Поршнева О.С. Эволюция общественных настроений в России в годы Первой мировой войны (1914 – начало 1917 г.) // Россия в годы Первой мировой войны, 1914-1918… С. 136.

[37] Ковалова А. Российские кинотеатры в годы Первой мировой войны // Первая мировая война в зеркале кинематографа. Материалы международной научно-практической конференции. М., 2014. С. 56.

[38] Леонтьева Т.Г. «Победа зависит не от количества штыков и снарядов»: Настроения Тверской провинции в 1914 – 1917 гг // Вестник Тверского государственного университета. Серия: История. 2014. №1. С. 30.

[39] Асташов А.Б. Дезертирство и борьба с ним в царской армии в годы Первой мировой войны // Российская история. 2011. №4. С. 44.

[40] Булдаков В.П., Леонтьева Т.Г. Война, породившая революцию… С. 320.

[41] Тютюкин С.В. Первая мировая война и революционный процесс в России… С. 240.

[42] Хаймсон Л. Развитие политического и социального кризиса в России в период от кануна Первой мировой войны до февральской революции // Россия и Первая мировая война (материалы международного научного коллоквиума). СПб., 1999. С. 27.

[43] Тютюкин С.В. Первая мировая война и революционный процесс в России (Роль национально-патриотического фактора) // Первая мировая война. Пролог ХХ века. М., 1998. С. 236.

[44] Ferguson N. The Pity of War. L., 1998.

[45] Булдаков В.П., Леонтьева Т.Г. Указ. Соч. С. 33.

[46] Булдаков В.П. Россия, 1914-1918 гг: война, эмоции, революция // Россия в годы Первой мировой войны, 1914-1918: материалы Международной науч. конф. М., 2014. С. 12.

[47] Санборн Д. Указ. Соч. С. 206.

[48] Фурманов Д. Дневники (1910-1921). Собр. Соч. М., 1961. Т.4. С. 47.

[49] Данилов Ю.Н. Россия в мировой войне 1914 – 1915 гг. Берлин, 1924. С. 112

[50] Стейнберг М. Меланхолия Нового времени: дискурс о социальных эмоциях между двумя революциями // Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций. Сб. статей / под ред. Яна Плампера, Шаммы Шахадат и Марка Эли. М., 2010. С. 202-226.

[51] Леонов С.В. Эволюция массового сознания в России в Первую мировую войну // Россия в мировых войнах ХХ века. Материалы научной конференции. М.-Курск, 2002. С. 62.

[52] Коральник А. Германская идея // Русская мысль. 1914. №12. С. 42.

[53] Эйхенбаум Б. Проблема вечного мира // Русская мысль. 1914. №8. с. 117

[54] Фридлендер К. Несколько аспектов шелл-шока в России, 1914 – 1916 // Россия и Первая мировая война: Материалы международного научного коллоквиума. СПб., 1999. С. 315-325; Плампер Я. Страх в русской армии в 1878 – 1917 гг.: К истории медиализации одной эмоции // Опыт мировых войн в истории России: сб. ст. Челябинск, 2007. С.453-460; Асташов А.Б. Русский фронт в 1914 – начале 1917 года: военный опыт и современность. М., 2014; Аксенов В.Б. «Революционный психоз»: массовая эйфория и нервно-психические расстройства в 1917 году // Великая Российская революция, 1917: сто лет изучения. Материалы Международной научной конференции. М., 2017. С. 465 – 474; Merridale C. The Collective Mind: Trauma and Shell-Shock in Twentieth-Century Russia // Journal of Contemporary History. 35. Heft 1. (January 2000). P. 39-55.

[55] ГА РФ. Ф.102. ДП-ОО. Оп.245. Д.33. т.4. Л.318 об.

[56] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 977. Л. 28.

[57] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 995. Л. 1497.

[58] См.: Дякин В.С. Русская буржуазия и царизм в годы Первой мировой войны (1914 – 1917). Л., 1967.

[59] Русские ведомости. 1914. 2 августа.

[60] Струве П.Б. Великая Россия и Святая Русь // Русская мысль. 1914. №12.

[61] Трубецкой Е.Н. Война и мировая задача России // Русская мысль. 1914. №12. С. 89.

[62] Варустина Е.Л. Доктрины либерально-кадетской интеллигенции о войне // Историк и революция. СПб., 1999. С. 89.

[63] Теория прогресса и всемирная война 1914 г. // Виппер Р.Ю. Кризис исторической науки. Казань, 1921.

[64] Варустина Е.Л. Доктрины либерально-кадетской интеллигенции... С. 93.

[65] Рачинский Г. Братство и свобода // Русская мысль. 1914. №12. С.84.

[66] Московские церковные ведомости. 1914. №44. 1 ноября. С. 882; Арамилев В.В. В дыму войны. Записки вольноопределяющегося. 1914-1917. М., 2015. С. 62-63.

[67] Нольде Б.Э. Начало войны // Русская мысль. 1914. №10. С. 140.

[68] Бердяев Н.А Душа России. М., 1915. С. 5.

[69] См.: Розанов В.В. Война 1914 года и русское возрождение. Пг., 1914.

[70] Обухов А. Война и дети // Русская мысль. 1914. №10. С. 88-93.

[71] Лыкосов М.В. Антибуржуазная кампания в русской консервативной печати периода Первой мировой войны (июль 1914 – февраль 1917) // Вестник Новосибирского государственного университета. Серия: История, филология. 2011. Том 10. Вып. 6: Журналистика. С. 19.

[72] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 993. Л. 1209.

[73] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 977. Л. 94.

[74] ГАРФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 14.

[75] ГА РФ Ф. 102. Оп. 265. Д. 978. Л. 16.

[76] ГАРФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 979. Л. 24.

[77] Там же. Л. 90.

338